Теперь спать, решил Георг, больше ничего. Спать и не просыпаться. Заползая в угол, он толкнул нагроможденные друг на друга корзины, и они разъехались. Страх снова привел его в себя. Туман исчез. Лунный свет, тихий, как снег, падал через пустую дверную раму на вытоптанный земляной пол. Были отчетливо видны старые следы и свежие следы Георга.
Затем Георг действительно заснул. Может быть, он проспал всего две-три минуты. Ему приснилось, что он пришел к Лени. Он запустил пальцы в волосы Лени, они были густые и скрипучие. Он зарылся в них лицом и вдыхал их запах, чувствуя, что наконец-то все это не сон, а подлинная явь. Он обмотал ее волосы вокруг кисти, чтобы она не могла уйти от него. Он что-то толкнул ногой: зазвенели осколки. От ужаса он проснулся. Действительно, думал он, пораженный, так как наяву ни разу не вспоминал об этом, я тогда действительно что-то опрокинул — лампу. Немного хриплым был ее смех и ее голос, настойчиво уверявший его, как уверяют пьяные: «Это же к счастью, Георг, это принесет нам счастье».
В голове у него было ощущение такой острой, сосредоточенной боли, что он невольно ощупал голову, нет ли крови. О сне и думать нечего. А я был уверен, что в это время буду уже у нее… Как он ни напрягал свой мозг, он ничего не мог сообразить. Эта пустота в голове просто приводила его в отчаяние.
Вдали что-то мелькнуло — человек или животное; постепенно приближаясь и не становясь громче, шелестели короткие, легкие шаги. Георг быстро нагромоздил перед собой мешки, корзины. Бежать поздно. Кто-то заслонил вход: в сарае стало темно. Тень женщины, он разглядел подол юбки. Она тихо шепнула:
— Георг?
Георг чуть не вскрикнул. Крик застрял у него в горле.
— Георг, — снова повторила девушка, слегка разочарованно. Затем она села на пол перед дверью.
Георг видел ее полуботинки и толстые чулки и — между раздвинутых колен — юбку из грубой материи, на которой лежали ее руки. Его сердце стучало так громко, что ему казалось — вот она вскочит от этого стука. Но она прислушивалась к чему-то другому. Раздались уверенные шаги. Тогда она весело воскликнула:
— Георг!
Она сдвинула колени и одернула юбку. Георг увидел и ее лицо. Оно показалось ему необыкновенно прекрасным. Но какое лицо не будет прекрасным в этом свете и в ожидании любви?
Другой Георг вошел наклонившись и сейчас же сел с ней рядом.
— Ну, видишь, вот и ты, — сказал он и добавил, довольный: — А вот и я.
Она спокойно обняла его. Она прижалась лицом к его лицу, не целуя, может быть, даже без желания поцеловать. Они заговорили о чем-то так тихо, что Георг не мог их понять. Наконец другой Георг рассмеялся… Затем стало опять так тихо, что Георгу было слышно, как другой Георг водит рукой по ее волосам и по ее платью. При этом он говорил:
— Моя любимая. — Он сказал также: — Ты для меня все.
Девушка сказала:
— Это же неправда.
Он крепко стал целовать ее. Корзины посыпались в разные стороны, кроме тех, которые Георг нагромоздил перед собой.
Девушка продолжала слегка изменившимся, более звонким голосом:
— Если бы ты знал, как я люблю тебя!
— Правда? — сказал другой Георг.
— Да, больше всего на свете. Пусти! — вдруг вскрикнула она. Другой Георг засмеялся. Девушка сказала сердито: — Нет, Георг, теперь уходи.
— Я сейчас уйду, — сказал другой Георг, — ты скоро совсем от меня избавишься.
— Как так? — спросила девушка.
— В следующем месяце я должен призываться.
— Ах, господи!
— Почему? Это не плохо. Наконец кончится вся эта маршировка каждый вечер, ни одной тебе минутки нет свободной.
— В армии-то тебя и будут муштровать.
— Ну, там другое дело. Там чувствуешь, что ты настоящий солдат, а это все игра в солдатики. Эльгер то же говорит. Слушай, скажи-ка, прошлой зимой ты не ходила с Эльгером в Гейдесгейм на танцы?
— А почему бы и нет? — ответила девушка. — Я же тебя еще не знала. И с ним было не так, как у нас теперь.
Другой Георг рассмеялся.
— Не так? — сказал он. Он обнял ее, и девушка уже ничего не говорила.
Много позднее она сказала грустно, словно ее милый затерялся среди бури и мрака:
— Георг!
— Да, — весело отозвался он.
Они снова сели так, как сидели раньше, девушка — подняв колени, держа в своих руках руку парня. Они смотрели вдаль через открытую дверь и, видимо, чувствовали полное созвучие друг с другом, с полями и с этой тихой ночью.
— Вон туда, помнишь, мы ходили с тобой гулять, — сказал другой Георг. — Ну, мне пора домой…
Девушка сказала:
— Я буду бояться, если ты уйдешь.
— Меня еще не посылают на войну, — ответил он, — покамест только в армию.
— Я не про то, — сказала девушка. — Если ты сейчас уйдешь от меня.
Другой Георг засмеялся:
— Ты дурочка. Я могу завтра опять прийти. Пожалуйста, не вздумай реветь. — Он стал целовать ее глаза и лицо. — Вот видишь, теперь ты опять улыбаешься, — сказал он.
— У меня и смех и слезы — все вместе, — отозвалась она.
Когда другой Георг уходил через поле, а молодая женщина провожала взглядом его фигуру, озаренную бледным светом луны, уже не серебристым, но белесым, настоящий Георг увидел, что лицо у нее отнюдь не красивое, а круглое и плоское. Жалея девушку, он очень опасался, что другой Георг завтра уже не придет. Он-то, Георг, он пришел бы. И в ее лице тоже оставалось выражение страха. Она прищурилась, словно ища вдали какую-то незыблемую точку. Затем вздохнула и поднялась. Георг слегка пошевельнулся. На площадке перед дверью остался только бледный луч лунного света, да и тот мгновенно растаял, так как занималась заря.
Глава третья
I
Генрих Кюблер был в ту же ночь доставлен в Вестгофен для очной ставки. Сначала он словно оцепенел и молча дал увести себя из квартиры Элли. Но по пути им вдруг овладело бешенство, и он начал вырываться, как всякий нормальный человек, подвергшийся нападению разбойников.
Он тотчас же был укрощен зверскими побоями и, почти лишившись сознания, закованный в ручные кандалы, отупевший, неспособный подыскать хоть какое-нибудь объяснение для случившегося с ним, перекатывался во время езды, словно мешок, по коленям своих стражей. Когда его привезли в лагерь и штурмовики увидели, насколько арестованный избит, они решили, что приказ следователя — не прикасаться к арестованным до допроса — на этого человека, конечно, уже не распространяется, ибо относится только к тем, кого доставляют невредимыми. На миг воцарилась глубокая тишина, затем вдруг откуда-то поползло особое, глухое жужжание — точно от роя насекомых, — которое всегда предшествует этому, затем прозвенел одинокий человеческий вопль, послышались возня и топот, затем, быть может, снова настала тишина. А почему «быть может»? Потому что никто никогда еще не присутствовал при этом, никто еще не описывал этого без неумолчного, неистового грома собственного сердца.
Избитого до неузнаваемости и потерявшего сознание Генриха Кюблера унесли. Фаренбергу доложили: доставлен четвертый беглец — Георг Гейслер.
С тех пор как два дня назад на коменданта Фаренберга обрушилась беда, он спал не больше, чем любой из беглецов. И его волосы начали седеть. И его лицо осунулось. Когда он думал о том, что для него поставлено на карту, когда представлял себе, что для него потеряно, он корчился, стонал и метался в сетях электрических и телефонных проводов, безнадежно перепутавшихся и уже совершенно бесполезных.
Между окнами висел портрет его фюрера, который, как возомнил Фаренберг, даровал ему высшую власть. Почти, если не совсем безграничную. Господствовать над людьми, над их душой и телом, распоряжаться жизнью и смертью — это ли не всемогущество! Властвовать над зрелыми, сильными мужчинами, которым приказываешь стоять перед тобой, и ты можешь сломить их сразу или постепенно и видеть, как эти люди, только что смелые и независимые, бледнеют и заикаются от смертельного страха! Иных приканчивали совсем, иных делали предателями, иных отпускали, но согбенными, с подорванной волей. В большинстве случаев наслаждение властью бывало полным, но что-то портило удовольствие при иных допросах, — например, при допросах этого Георга Гейслера; наслаждение бывало отравлено чем-то неопределенным, ускользающим, гибким, как ящерица, чем-то неосязаемым, неуязвимым, неуничтожимым. В частности, при всех допросах Гейслера оставался еще этот взгляд, эта улыбочка, какой-то особый свет на роже, как по ней ни лупи. С ясностью, иногда присущей видениям сумасшедших, видел Фаренберг во время рапорта, как эту улыбочку на лице Георга Гейслера наконец медленно гасят и засыпают навек несколькими лопатами земли.
Вошел Циллих.
— Господин комендант! — Он задыхался, настолько велика была его растерянность.