— Это я понимаю, — сказала Лида.
— Вот и здесь тоже бывает. Наши строители расписываются на сыром бетоне, отпечатки рук оставляют, шутят: мол, на память потомкам. Ну, сохранится бетон, линия наша останется, вправду на века сделали. Только будут ли знать в двадцать первом веке, о чем думали наши ребята, о чем спорили, песни пели? И вообще — какие они были, строители коммунизма? Лида, помнишь, как Санька горючее спасал? Или как ты в тайге заблудилась?
— Вот еще, чепуха какая.
— Не чепуха! Знаете, когда мы только начали трассу рубить, Лида ушла на пикет и заблудилась. И четверо суток в тайге, — одна, без огня, без хлеба…
— Был хлеб, неправда.
— Какой там хлеб… Голодала ведь, еле ноги тащила, а выбралась… Узнает кто-нибудь про это и про тыщи таких случаев? Вряд ли.
— Я и сама-то уж забываю.
— Не, ты не забудешь. И я не забуду, и все ребята наши. Только вот другие про это не узнают и не переживут того, что ты пережила…
Дорога скользнула под гору, снопы света от фар упали вниз, будто покатились под уклон. На минуту за ветровым стеклом открылось небо, полное блескучей звездной пыли. Винно-красная капелька неторопливо плыла над сопками.
— Спутник? — Лида протерла стекло.
— Нет. Самолет. А кстати, хотите послушать, как там собаки на орбите крутятся? Вон справа, в ящике, вот-вот, — достаньте приемник…
Я вынул картонную коробку с приемничком «Турист» звонкого травяного цвета. Лида поставила его себе на колени, нажала клавишу, похожую на кусочек рафинада…
— В больницу везу, — объяснил шофер. — Комсорг у нас болеет, решили ему игрушку подарить. Боюсь только — не попаду сегодня в больницу, поздно уже…
Странно и как-то по-особому зазвучали радиоголоса в тесной кабине самосвала, едущего по зимней таежной дороге, под ночным небом. Диктор перечислял пункты, в районе которых пройдет корабль-спутник. «…Мехико — 6 часов 09 минут… Лос-Анжелес — 7 часов 34 минуты… Кейптаун — 9 часов 44 минуты…» Привычные и все-таки чужие названия незнакомых городов. Коломбо, Дели, Сант-Яго, Гонолулу… Разбросанные по материкам, как далеки, как несоединимы они были друг с другом! И вот крошечная звезда вдруг протягивает между ними общую нить. И соединенными оказываются не только города, но и люди, почти три миллиарда людей, недавно еще не замечавших, что живут они на коммунальной планете…
Медленно разворачивается в окне черное небо. Снега, снега, лохматые сопки, рябые скалы, огни поселка на речном берегу. Высоковольтная мачта — еще без проводов, похожая на строгий обелиск. Диктор читает последние известия. «Премьер-министр Дебре снова поставил вопрос о доверии… Слухи об аресте Патриса Лумумбы… В Хиросиме состоялась Всеяпонская конференция за запрещение ядерного оружия…»
— Костя, — говорит Лида, — по-твоему, война будет?
— Не думаю. Во всяком случае, я перестал бояться ее. И не то что бояться, а знаешь — чувствовать, что она висит над головой. Нет у меня такого чувства.
— Игорек у меня спрашивает, что такое война.
— А может, это и здорово, — вдруг улыбается шофер, — что они не знают. Ни эти мальчишки в нашем дворе, ни твой Игорек. А понять — наверное, поймут когда-нибудь… Умнее нас вырастут!
Дорога неожиданно вырвалась на поле; здесь разгуливал ветер, пряди летучего снега полощутся над сугробами. Совсем близка небольшая деревенька. Видны насупленные избы под березами, палисадники, фонари на желтых, как свечки, сосновых столбах.
— Так мы подождем, — сказал шофер. — Одна пойдешь?
— Одна.
Самосвал остановился у старинного дома с высоким забором и железным кольцом на калитке. Я помог Лиде открыть дверцу кабины. Она выпрыгнула на снег, поправила волосы под шапочкой, потопталась, разминая затекшие ноги в ботиках. Заметив, что мы смотрим на нее, нахмурилась и побежала к воротам.
— Вы извините, — сказал Костя просительно. — Придется подождать, тут у Лиды разговор серьезный. С будущим мужем…
— Мне показалось, она замужняя…
— Была. Только неудачно. Попался один такой — охотник по белкам да по кадушкам мелким… Сбежал три года назад. Не раскусили мы его как-то. А теперь вот ей настоящий парень встретился, из местных. Правильный парень. Да она, чудачка, боится ему про сына сказать. Правда, семья у него трудноватая, старики… Но все равно нельзя же, чтоб сын у чужих людей в городе жил! Вот и говорим ей: перестань ты, забирай мальчишку к себе; если человек тебя любит, неужели ребенка не примет в семью? Что же за любовь тогда? Ну, поняла вроде… Завтра привезем Игорька.
— А она не сердится, что вмешиваетесь?
— Что вы… Мы же тут все — с первых дней стройки! Как же иначе. И Лида — свой человек, и ребятенок — тоже наш, родной. Кому, как не нам, беспокоиться?
— И вы, значит, специально поехали за ним?
— Да нет, завтра в городе груз приму. И еще там дела разные — вот в больницу зайти, учебников купить.
Лида все не возвращалась; я вылез из кабины. Захотелось пройтись по улице. Я шел мимо темных домов, слушал, как сечет снег по бревенчатым стенам, как с пружинным звоном вздыхают над головой провода, как хлопает и трещит на столбе надорванная ветром афиша, — и отчего-то казалось мне, что в этих звуках я различаю далекие человеческие голоса, которые зовут кого-то и настойчиво перекликаются в ночи…
А когда я вернулся к машине, то увидел, что Костя спит, навалясь грудью на баранку. Лицо его было серым, измученным; незажженная папироса торчала в уголке рта. Он что-то шептал во сне.
А над самой его головой, в черном стекле — нет, даже не в стекле, а, казалось, прямо внутри кабины, отражалось звездное небо. Оно чуть подрагивало, маленькие звезды мерцали, двоились, покалывали тонкими лучиками. И одна из них — слегка зеленоватая, похожая на утреннюю, — торопливо и упрямо поднималась к зениту, наискось перечеркивая ночной небосклон.
Последний день
Скорый Москва — Батуми проходит в половине седьмого утра. Когда море спокойное, Казбек Иваныч слышит поезд издалека. Еще где-то за поворотом рождается тонкий гудок и стрекотанье, вскоре звуки усиливаются, густеют, — вот уже гудок басит низко, хрипло, а стрекотанье перешло в грохот. Промчавшись по берегу, поезд влетает в тоннель, и звуки тотчас глохнут. Только запоздалое эхо перекликается в горных лесах.
В штормовую погоду приход поезда неожидан: рявкает внизу близкий гудок, потом, словно бы взрываясь, гремит под колесами железный мостик через ущелье, — и вот уже не уловить ничего, кроме ветра и бухающих волн.
Казбек Иваныч привык вставать вместе с этим поездом. Выкурив натощак папиросу, он, покашливая и растирая кулаком грудь, спускается в подвал за продуктами, затем разжигает летнюю печку, стоящую в углу дворика, среди зарослей кукурузы.
Утренний воздух сыроват и прохладен, но у печки сразу становится жарко. Одутловатое лицо Казбека Иваныча краснеет, покрывается каплями пота; он расстегивает ворот рубашки и отдувается шумно, со свистом.
Обычно к завтраку он варит кашу или сбивает яичницу, иногда варит колбасу; блюда простые, бесхитростные, и Казбек Иваныч готовит их машинально, неторопливо и все-таки очень быстро.
К восьми часам накрыт стол под виноградными лозами, у рукомойника повешено чистое полотенце. Собираются отдыхающие. Первыми приходят пожилые и семейные; они аккуратны, они вежливо здороваются и моют руки неторопливо, по очереди. Затем приходят те, кто помоложе. Они успели побывать на море и выкупаться, они суетливы и горласты, скопом толкутся возле рукомойника, рвут друг у дружки полотенце и хохочут. Последними прибегают на завтрак незамужние девчонки. Они тоже купаются по утрам, но после купанья еще наводят красоту — причесываются, красят губы, пудрятся — и оттого всегда опаздывают.
Казбек Иваныч рассаживает всех, режет хлеб, наливает чай, убирает грязные тарелки. Если кто-нибудь плохо ест, он сразу видит это и беспокоится:
— Может, невкусно? Может, чего другого хотите?
А если все едят хорошо, с охотой, то Казбек Иваныч улыбается, вытирает скомканным платком пот со своего красного лица и приговаривает:
— Вот и на здоровье… Вот и поправляйтесь себе!
После завтрака он, вместе с соседкой — одинокой старухой, помогающей по хозяйству, — уносит обратно в подвал продукты, моет липкую клеенку на столе, чистит ножи и вилки.
У калитки возле дома спорят девчонки, решают, куда идти — на пляж или в горы. Потом тонкий голосок спрашивает:
— Казбек Иваныч, а Гриша еще спит?
— Сейчас, — откликается Казбек Иваныч, — сейчас разбужу.
Он поднимается в комнату к сыну, но тот уже сам выходит навстречу, потягиваясь и жмуря заспанные глаза.
— Из ведра бы окатиться, — говорит он. — Опять жарища. Плесни, отец, будь другом.
Стоя под брызжущей холодной струей, сын громко кряхтит, фыркает, ежится. Казбек Иваныч смотрит на его подбритый затылок, на широкие лопатки, между которыми, в ямке, собираются крупные капли. На левой руке у сына белеет полоска, — это под ремешком часов кожа осталась незагорелой. Казбеку Иванычу приятно смотреть и на эту полоску, и на слипшуюся белобрысую челку сына; приятно слушать его фырканье и держать над ним ведро, которое делается все легче и легче.