— Да как же обходятся жених и невеста? Я всегда отворачивалась от обрученных — тошно видеть: целуются, жмут друг другу руки…
— Значит, и нам надо целоваться, жать руки.
Лиза покраснела; на лице ее обнаружилась внутренняя борьба, борьба девственной стыдливости и молодечества.
— Нате, — сказала она, протягивая к нему обе руки, — жмите.
Он крепко сжал их в своих.
— Но это еще не все — надо целоваться.
— Да я жду, что вы начнете…
— Невеста, как женщина, должна выказывать всегда более чувства и потому целовать первая должны вы.
— Так и быть! Смотрите же, как вас любят… Бросившись к нему, она обвила его шею руками, присела к нему на колени и с жаром поцеловала его несколько раз.
— Фу, какой бородатый! Вы непременно сбрейте усы.
И новые поцелуи. Змеин едва мог прийти в себя.
— Полноте, Лизавета Николаевна, довольно… Вы точно у самого Амура уроки брали.
— Ага, то-то же! А говорите еще, что я бесчувственна. Однако, что ж это мы на вы? Обрученные, кажется, всегда на ты? Значит, ты, Сашенька, Сашурочка, ты?
Она опять звонко поцеловала его.
— Ты-тоты, но знаешь, милая, ты отдавила мне колени, привстань, пожалуйста. Вот и кучер наш из-под ворот смотрит сюда — нехорошо.
— Чем же нехорошо? Пусть смотрит, пусть целый мир смотрит во все свои миллионы глаз — что мне до них? Общественное мнение — сам знаешь — вздор. Хочу любить — и люблю! Пусть смотрят и учатся.
— Но живые картины подобного рода не нуждаются в посторонних зрителях… разве тебе не неловко?
— Напротив, очень ловко: колени у тебя премягкие. Змеин нахмурился.
— Но мне тяжело держать тебя: ты из полновесных.
— Если тебе точно тяжело, то можно и привстать. Но что с тобой, мой друг? — прибавила она, заметив, что он угрюмо поник головой. — Ты никак дуешься? Развеять тебе думы с чела поцелуем, как ты сам выразил раз?
— Нет, не нужно… Я придумываю, чего тебе недостает. Чего-то важного…
— Ты говорил: чувства. Но я, кажется, доказала тебе, что не совсем бесчувственна.
— Нет, не чувства, чего-то другого… Змеин опять призадумался.
XXII
ОТКРОВЕНИЯ И РАЗЛАД
После сытного обеда, за которым в честь обручения была опорожнена бутылка иоганисбергера, облако на лице жениха рассеялось. Рука об руку вышли они с невестою на улицу и побрели между цветущих палисадников, с пригорка на пригорок. Солнце садилось; воздух, наполненный запахом свежескошенной травы, делался сноснее, прохладнее.
— Не знаю, как тебе, друг Саша, — говорила молодая девушка, с любовью прижимаясь к нареченному, — мне так представляется, что целый мир нарядился нарочно для нас в свое лучшее праздничное платье: и деревья-то, и шиповник, и изгородь. Солнце светит как-то особенно мягко, ласково, птицы наперерыв щебечут. Точно все ликует, что сошлись две порядочные личности, чтобы не расставаться навеки. Я вообразить себе не могу, как быть без тебя, как я столько долгих лет прожила без тебя. Нет, я до сих пор не жила — я прозябала.
Жених слушал ее с видимым удовольствием.
— Действительно у тебя, кажется, начинает обнаруживаться чувство. Я ведь говорил тебе, что высшее для женщины в жизни — любовь.
— Любовь? Вы, кажется, воображаете, сударь, что мы влюблены в вас? Какое высокомерие! Мы только жалеем вас, видим: человек изнывает, убивается по нас, ну, нельзя же не подать руки. Гуманность…
— Вот как! И по той же гуманности вы сами не можете жить без нас? Гуманность самая утонченная.
Лиза схватила его руку и прижала ее к губам.
— Милый ты мой, милый! Ни на кого тебя не променяю.
Он отнял руку и поцеловал девушку в лоб.
— Ты забываешь Лиза, что ты уже не мужчина, женщины никогда не целуют рук у нашего брата.
— А я целую, мне так нравится. Кто мне запретит?
— Да, может быть, так понравится, что потом трудно будет отстать, а завтра же придется отказаться от этого удовольствия.
— Так ты не раздумал? Бессердечный!
— Раздумывать-то раздумывал, да не раздумал. Теперь мне и самому жаль своего первого решения. Целый год ведь ждать!
— Так что же тебя удерживает?
— Да я знаю, что когда принял то решение, то рассуждал холоднее, значит, и рациональнее. Хмель любви делает меня теперь пристрастным.
— Будь по-твоему, рассудок мой. Ведь ты рассудок, я — чувство? Только мы вместе составляем целого человека. Видишь, как я хорошо запомнила твое ученье.
Пускай же! Покинь меня завтра!Зато я сегодня твоя,Зато в твоих милых объятияхСегодня блаженствую я!
Откуда, бишь, эти стихи? Как видишь, и я делаюсь поэтичной. Ну, поцелуй же меня за то. Како ты большой! Наклонись — мне недостать.
— Если б ты знал, Сашенька, — начала она опять после основательного поцелуя, — как мне было совестно признаться тебе! Вдруг изменить так свои убеждения. Я сама не знала, что со мной: так и хотелось обнять тебя. А ты такой медведь — и ухом не ведешь, точно и не нравлюсь вовсе! Ждала-ждала, не признается ли… Нет! Пришлось самой начинать. А видит Бог, как было тяжело. Я даже забыла план, который составила было на этот случай: как станешь ты изъясняться, думала я, я приведу в ответ, что мы еще слишком мало знаем друг друга, что каждый из нас должен чистосердечно покаяться в своих слабостях, недостатках и прегрешениях…
— А дельная мысль, — подхватил Змеин. — Действительно, небесполезно знать слабые стороны своей законной половины до свадьбы, чтобы не было потом раскаянья. Теперь еще время, будем же признаваться, кто в чем повинен.
— Будем. Но у меня столько несовершенств, что я, право, не знаю, с чего начать.
— Помочь тебе?
— Ну?
— Ты, как я заметил, любишь петь: как углубишься в шахматную партию, сейчас запеваешь, да и тянешь в продолжение всей игры одно и то же.
— Да, а что?
— Да у тебя, милая моя, голоса нет!
— Как нет! Не слышишь? Еще какой! basso profundo[114]!
— Только не музыкальный.
— Ну, это может быть. Чего у меня нет, признаться, так это слуха…
— Это еще хуже. Слушать пение человека, не имеющего ни слуха, ни голоса, — извини меня, величайшее мучение. Как только ты, бывало, запоешь — так сердце у меня и заноет. Оттого-то я, вероятно, столько партий и проигрывал тебе.
— Ну да, хорош гусь! Нет, я играю не хуже тебя, оттого.
— Положим, не хочу спорить. Но что у тебя нет ни голоса, ни слуха — также вопрос решенный. Потому первым условием нашего будущего союза пусть будет отказ твой от пения.
— А если я не соглашусь на это условие? Что за деспотизм! Хочешь петь — а тебе запрещают. А ведь чего нельзя, того-то именно и хочется. Запретный плод всего слаще.
— Так ты не соглашаешься на этот пункт?
— Если б не согласилась?
— Тогда… тогда я все же взял бы тебя! Бог с тобой, пой на здоровье, так как ты уж такая записная певица, но не взыскивай также, если я при первых звуках твоей песни буду обращаться в поспешное бегство.
— Так и быть, — сказала Лиза, — хотя я и смерть люблю петь, но так как оно тебе неприятно, то обещаюсь никогда не петь в твоем присутствии.
— И за то спасибо. Этот пункт улажен. Теперь очередь за мной. Есть у меня недостаток, равносильный с твоим: я левша.
— Будто? Я до сих пор не заметила.
— Потому не заметила, что я в большей части случаев уже превозмог себя. Но скольких усилий стоило мне это! Шутка сказать: резать правой рукой, есть суп правой! Что ты смеешься? Попробуй-ка, если она у тебя от природы слабее! За что ни возьмешься, везде суется левая. Взял нож в правую — глядишь, а уж он в левой. Сколько партий на бильярде продул я, пока не научился держать кий в правой; сколько раз засдавался в карты, пока не навострился сдавать как еледует… Да ну, на каждом почти шагу приходилось мне бороться против своей природы, и вот, добился того, что никто не подозревает во мне левши. Только бить не могу правой: левая все же сильнее.
— Боюсь, что тебе не придется упражнять ее на мне, — улыбнулась Лиза. — Ну, да это еще ничего, вот, у меня есть недостаток… Ты ведь знаешь, что я пью здесь сыворотки?
— Знаю.
— Но знаешь ли, против чего?
Не хуже медика начала она рассказывать ему о своей болезни. Его передернуло: он, казалось, не ожидал от нее такой наивной беззастенчивости.
— Вот доктора и посоветовали мне поскорее выйти замуж…
Змеин не вытерпел и грубо оттолкнул от себя ее руку, упиравшуюся на него.
— Какие речи!.. Вот плоды вашей прославленной эмансипации! Догадался я, чего тебе недостает: женственности, женственности нет в тебе! Дурак я, болваниссимус!
Лиза также взволновалась.
— Позвольте узнать, Александр Александрович, за что вы назвали себя дураком? Не за то ли, что приняли мою руку?