Что до Командора, он сегодня чрезмерно беспечен. Китель долой, локти на столе. Ему бы еще зубочистку в угол рта, и получится реклама сельской демократии, как на гравюре. Засиженной мухами, из какой-нибудь старой сожженной книги.
Клетки на доске заполняются: я играю свой предпоследний на сегодня раунд. Зэк выкладываю я – удобное односложное слово с дорогой «э».
– Такое слово бывает? – спрашивает Командор.
– Можем глянуть в словарь, – отвечаю я. – Это архаизм.
– Я верю, – говорит он. Улыбается. Командору приятно, если я отличилась, показала развитость, будто умная собачка, ушки на макушке, готова откалывать коленца. Его похвала окутывает меня, словно теплая ванна. Я не чувствую в нем злобы, какую улавливала в мужчинах, порой даже в Люке. Он не прибавляет мысленно «сука». Манера его – совершенно отеческая. Ему приятно думать, что я развлекаюсь, – и я развлекаюсь, о да.
На карманном компьютере он проворно суммирует счет.
– Ты сегодня выиграла одной левой, – говорит он. Я подозреваю, он жульничает, льстит мне, чтобы меня ободрить. Но зачем? Вопрос открытый. Чего он достигает потаканием? Наверняка чего-то достигает.
Он откидывается в кресле, кончики пальцев сведены – я уже узнаю этот жест. Между нами складывается репертуар таких жестов, таких узнаваний. Командор смотрит на меня – не сказать, что неблагожелательно, однако с любопытством, будто я загадка, которую требуется решить.
– Что ты хочешь сегодня почитать? – спрашивает он. Тоже традиция. Пока я прочла журнал «Мадемуазель», старый «Эсквайр» восьмидесятых, «Мисс» – журнал, который, я смутно припоминаю, валялся в разных маминых квартирах, пока я росла, – и «Ридерз Дайджест». У него даже романы есть. Я прочла Рэймонда Чандлера, а сейчас наполовину продралась сквозь «Тяжелые времена» Чарлза Диккенса. В таких случаях я читаю быстро, жадно, почти проглядываю, стараясь запихнуть в голову как можно больше, предчувствуя долгую голодовку. Если бы речь шла о еде, это было бы прожорство изголодавшегося, если бы о сексе – торопливое соитие украдкой, стоя где-нибудь в переулке.
Пока я читаю, Командор сидит и наблюдает, как я это делаю, ни слова не говоря, но и не отводя взгляда. Это наблюдение странным образом сексуально, и я будто раздета. Лучше бы он отвернулся, побродил по комнате, сам бы что-нибудь почитал. Тогда, может, я бы хоть капельку расслабилась, не торопилась бы. А так это мое противозаконное чтение – как спектакль.
– Мне кажется, я бы лучше просто поговорила, – отвечаю я. И сама изумлена, когда слышу эти слова.
Он снова улыбается. Похоже, не удивился. Может, ждал этого или чего-то подобного.
– Да? – отвечает он. – О чем ты хочешь поговорить?
Я мнусь.
– Пожалуй, о чем угодно. Ну, о вас, например.
– Обо мне? – Он все улыбается. – Ну, обо мне, собственно, почти ничего и не скажешь. Обычный парень, как все.
Я влетаю лбом в эту фальшь, даже стилистическую фальшь – «парень»? Обычные парни Командорами не становятся.
– Вы же, наверное, что-то умеете, – говорю я. Я знаю, что подталкиваю его, подлизываюсь, выманиваю его наружу, и мне противно от себя – это, прямо скажем, тошнотворно. Но мы фехтуем. Либо он говорит, либо я. Я знаю, чувствую, как речь вздымается во мне, я так давно ни с кем по-человечески не говорила. Сегодняшние обрывки шепота с Гленовой едва ли считаются; однако они раздразнили меня, они были вступлением. Какое наслаждение – говорить, даже вот так; теперь я хочу еще.
А заговорив, я скажу что-нибудь не то, я что-нибудь выдам. Вот она подступает – измена себе. Не хочу, чтобы он много знал.
– Ну, начать с того, что я был рыночным аналитиком, – неуверенно говорит он. – А потом, можно сказать, отделился.
Я знаю, что он Командор, соображаю я, но не знаю, Командор чего. Что он контролирует, какова его сфера деятельности, как прежде выражались? Отдельных титулов у них нет.
– А, – говорю я, стараясь имитировать понимание.
– Можно считать, что я своего рода ученый, – говорит он. – В определенных рамках, естественно.
После этого он некоторое время не говорит ничего, и я тоже ничего не говорю. Мы друг друга пережидаем. Я ломаюсь первой.
– Э, может, вы могли бы мне объяснить – я вот давно думаю.
Он оживляется.
– Что же?
Я на всех парусах приближаюсь к опасности, но не могу остановиться.
– Я откуда-то помню одну фразу. – Лучше не говорить откуда. – По-моему, латинскую, но, я думала, может… – Я знаю, у него есть латинский словарь. У него разные словари – на верхней полке слева от камина.
– Скажи, – отвечает он. Отстраненно, однако настороже – или фантазия разыгралась?
– Nolite te bastardes carborundorum, – говорю я.
– Как?
Я неверно произнесла. Я не знаю, как правильно.
– Я могу записать, – говорю я. – Показать, как пишется.
От этой новаторской идеи он теряется. Вероятно, забыл, что я умею писать. В этой комнате я ни разу не держала ни карандаша, ни ручки – даже чтобы счет суммировать. Женщины складывать не умеют, однажды шутливо сказал он. Я спросила, как так, и он ответил: для них один, один, один и один не дают четырех.
А сколько? спросила я, ожидая услышать «пять» или «три».
Просто один, один, один и один, ответил он. Но теперь он отвечает:
– Хорошо, – и через стол сует мне самописку, едва ли не дерзко, будто его взяли на «слабо». Я оглядываюсь, ищу, на чем записать, и он дает мне настольный отрывной блокнот: наверху страницы – улыбающаяся рожица. Такие до сих пор выпускают.
Я печатными буквами старательно пишу фразу, копирую из недр моего разума, из недр моего шкафа. Здесь, в этом контексте, это не молитва, не повеление, но унылое граффити, когда-то нацарапанное и забытое. Ручка в пальцах чувственна, почти живая, и я ощущаю ее силу, силу слов, которые прячутся в ней. Глаза завидущи, ручки загребущи, говаривала Тетка Лидия, цитируя очередную поговорку Центра, отпугивая нас от фаллических предметов. И они не ошиблись, это зависть. Просто держать ручку – уже завидовать. Я завидую Командору – у него есть ручка. Вот что еще я хотела бы украсть.
Командор забирает у меня листок с рожицей и смотрит. Потом начинает смеяться и – это что, он краснеет?
– Это не настоящая латынь, – говорит он. – Это шутка такая.
– Шутка? – недоуменно переспрашиваю я. Неужто я рискнула, рванулась к знанию, ради обычной шутки? – Какая шутка?
– Ну, школьники, сама понимаешь, – говорит он. Смеется он ностальгически, я теперь слышу – это смех снисхождения к себе прежнему. Он поднимается, отходит к книжным полкам, достает книгу из ее кладезя; только это не словарь. Старая книжка – похоже, учебник, потрепанный и чернильный. Сначала Командор листает сам, раздумчиво, вспоминая; затем…
– Вот, – говорит он и кладет открытый учебник передо мной на стол.
И я вижу на картинке: черно-белая фотография Венеры Милосской, ей неумело пририсованы усы, черный лифчик и волосы под мышками. На другой странице римский Колизей, обозначенный по-английски, а под ним спряжения: sum es est, sumus estis sunt.
– Видишь? – говорит он и показывает, и я вижу на полях – теми же чернилами, что волосы на Венере. Nolite te bastardes carborundorum. – Тому, кто не знает латыни, я даже не знаю, как объяснить, почему это смешно, – говорит Командор. – Мы все время такие штуки писали. Не знаю, откуда они брались – от старших, наверное. – Забыв меня и себя, он листает учебник. – Вот, посмотри, – говорит он. Картинка называется «Сабинянки», и на полях нацарапано: hic haec hoc, huius huius huius, huic huic huic. – И вот еще, – продолжает он. – Dormiebam, dormiebas, dormiebat…[51] – Он умолкает, вернувшись в сегодня, смущается. Снова улыбка, на сей раз можно сказать – ухмылка. Я представляю его с веснушками и вихром. Сейчас он мне почти нравится.
– Но что оно значило? – спрашиваю я.
– Которое? А. Это значит «Не дай ублюдкам тебя доконать»[52]. Мы тогда считали, что очень умные.
Я выжимаю улыбку, но теперь мне все кристально ясно. Я понимаю, зачем она это написала на стене в шкафу, но я также понимаю, что наверняка она выучила эту фразу тут, в этой комнате. А где еще? Она школьником не была. С ним, во время предыдущего наплыва детских воспоминаний, взаимного доверия. Значит, я не первая. Кто проник в его тишину, кто играет с ним в настольные игры.
– Что с ней случилось? – спрашиваю я.
Он соображает почти мгновенно.
– Ты ее откуда-то знала?
– Откуда-то, – говорю я.
– Она повесилась, – отвечает он; задумчиво, не грустно. – Поэтому люстру мы убрали. В твоей комнате. – Пауза. – Яснорада узнала, – прибавляет он, словно это все объясняет. Это все объясняет.
Если псина умерла, заведи другую.
– На чем? – спрашиваю я.
Он не хочет подкидывать мне идеи.
– Какая разница? – говорит он.