рос, дите как дите. В армию спровадили. А он отслужил — и, домой не заезжая, на стройку, по путевке этой. Телеграмму оттуда вскорости дал нам — женюсь. Мы ему денег собрали двести рублей, сами не поехали — далеко. Только-только долги ро́здали, вот оно — письмо. С женой разошелся, еду домой. Приехал, гос-споди, Петька, сыночек ты мой… Вино пьет, табак курит, лицом почернел. Стали спрашивать: что, как? Рассказал… Жил в общежитии, а как сошлись — к ней перешел. А она, молодуха-то, тут же работать расхотела, сидит день-деньской, картинки в журнале смотрит. Придет вечером с карьера грязный — машины он там песком грузил, а теща нос в сторону — не туда ступил да не туда сел. И жена ей вторит. А Петька возьми да и скажи: «Разве не видала, за кого выходила?» И ушел. А может, и не так было, кто знает… Стал с нами жить. И что ни день, то пьяный, что ни день, то пьяный. Вечером глядишь — идет, руки врастопырку. Меня не слухает. Ну, отец не стерпел, сказал, а он его кулачищем по боку, да в другой раз. Сам полушубок хвать — и на улицу. Отец навзничь, да и захлебнулся кровью. Нутро он ему отшиб. А у меня ноги отнялись, шагу не сделать. Хочу поднять отца, да где ж мне. Побежала к соседу, слава богу, дома был. У него мотоцикл с коляской, положили в нее — да в больницу…
Пришел к деду Дмитрию и сын — один раз, ростом под потолок, сел, стянул шапку и заревел на всю больницу:
— Ба-тя-ня-а, прости-и!
Дед Дмитрий не отвечал, кашлял, катал по подушке сивую голову, и на редких желтых усах его вскипала кровавая пена.
И к деду Яне приходила жена, старуха втрое больше его, в кирзовых сапогах и армейском бушлате. Садилась, ставила в ногах сумку.
— Вот дура-то, ну и дура, — корил ее дед Яня, выкладывая в тумбочку еду. — Яблок принесла. А я их чем буду грызть, яблоки те? Я чего просил, конфет мягких просил, в бумажках.
— Принесла, как же, — гудела старуха, — вот ведь, ослеп, что ли?
— Ну иди, иди, — скоро отправлял ее дед. — Небось ворота не заперла, небось телка не поена, ревет.
— Как же ревет, напоила до свету, — вставала старуха и уходила, тяжело ступая, сутулая, с темным лицом.
— Баба-то у меня дура, — пояснял дед Яня, — хозяйство развела — курчат, козу, свинку держит. Встает чуть свет — и к ним. Я не касаюсь. Зимой я больше у дочки, в теплом краю. Сырость здесь. А на лето приезжаю. Как солнышко землю пригреет, вынесет мне баба дерюгу в садок, лягу под яблоньку… пчелы жужжат, воздух легкий, дремлю — пока обедать не позовет.
Один раз родственница деда Яни, скупясь (а может, и не было других), принесла ему кулек конфет, не мягких, какие он любил, а твердых, продолговатых карамелек в зеленых бумажках. Дед Яня клял родственницу полдня, но конфеты съел. Кинув карамелину в рот, он начинал ее гонять из-за одной щеки за другую, карамелина звенела, ударяясь об оставшийся зуб деда, наконец, потеряв терпение, дед Яня с хрустом разгрызал конфету и так сладко и звучно сглатывал слюну, что у Хлебникова сводило челюсти.
Дед Дмитрий, когда ему легчало, редко, правда, но разговаривал, рассказывал что-нибудь.
— Он, — по имени и не назвал, ткнул рукой только в угол, в койку деда Яни (тот вышел куда-то), — в двадцать девятом, как начались колхозы, года два еще потом ходил по деревням раскулачивал. А что, работа легкая, веселая, в районе почет. А потом мы на войну, а он — налоги собирать. Это теперь о нем речи нет, а тогда все перед ним в пояс — Ян Петрович, товарищ уполномоченный. Как-то раз схлестнулись с ним, в пятидесятом, кажись…
И закашлялся, умолк надолго.
— Чем кончилось-то? — спросил детина, слушавший внимательно.
— Что? — дед Дмитрий не повернул головы, он, казалось, забыл, о чем говорил.
— Ну… с ним. Поругались вы…
— А-а-а… Отсидел два года за оскорбление. А как же…
А к Хлебникову никто не приходил. Он написал в город женщине, с которой виделся иногда, не надеясь, что она приедет. Женщина жила одиноко, сама, писала о чем-то диссертацию, не рассчитывая когда-нибудь написать ее, и о замужестве уже не помышляла.
Она приехала.
Двери в соседнюю палату были отворены, и Хлебников увидел, как она идет к нему, — высокая, в узком сером пальто, вязаном, надетом чуть набок берете.
— Хлебников! Ну, что ты! — улыбнулась она издали, открывая подпорченные зубы. — Снова валяешь дурака?! — И села в ногах его. — Я привезла тебе последние журналы и еще вот это. Что говорят доктора? Диагноз ясен?
— Да, — улыбнулся он. — Обострение хронического анацидного гастрита, с резко пониженной кислотностью.
— Это желудок, а печень?
— Еще не выяснено.
— Как кормят?
— Как на убой.
— Ну, не злись. Что сделаешь — больница. Надо потерпеть. Слушай, я поговорю с Давияном — у него сын завотделением в горбольнице, полежишь?
— Не стоит, — он опять улыбнулся, — и здесь в самый раз.
— Ну, давай, — посидев, сказала она. — Не хандри тут. — И наклонилась над ним: — Я постараюсь приезжать. Не нужно вставать, я сама.
— Прощай, — он поцеловал ей руку.
Женщина пошла, а Хлебников ждал, глядя в окно, когда она, проходя мимо, помашет рукой.
…На следующей неделе умер дед Дмитрий. Он умер вечером, на глазах у старухи. Она сложила ему руки на груди и укрепила в них горящую свечу. Потом деда Дмитрия накрыли с головой простыней, так он и лежал, пока не приехали из морга. Все это время Хлебников не заходил в палату, сидел в холодном умывальнике, курил. В немытое, с закрашенными нижними глазницами окно виделась ему крыша дома, дерево во дворе и скворечник, прикрепленный к стволу проволокой.
А в палате на койке деда Дмитрия сменили белье и положили нового больного.
И дед Яня выходил на время на улицу, вернулся недовольный.
— Черти, нашли где больницу поставить. У самой дороги. Машины туда-сюда, пылища — дыхнуть нечем.
— Умер Митька-то, — как бы продолжая разговор, сказал перед сном дед Яня. — А моложе меня был, считай, года на три. А я, видно, поживу еще. Понятное дело, поживу. — Помолчал немного, подумал. — Ишь вот, умирал, видел ведь, что мы все здесь, а не попрощался. Он, Митька, и в парнях гордецом был, куда там, не подступишься. Не поклонится, нет. — Еще помолчал, вспоминая, видимо. — Он в деревню нашу к девкам ходил. Марья, она нашенская. Мы однова залегли вчетвером в огороде, с кольями — ждем, когда домой будет вертаться. Ну и налетели под утро уже. Я-то не