я в квартиру влез. Луша как каменная сидит среди хаоса, а Черепахин ей голову из ковша примачивает. И калит всех на все корки.,
— А-а!.. — кричит. — Сами кобели, да еще собак завели!
Очень сильно бушевал. И всех нас очень скрипач утешил. Совсем он слабенький был и сильно кашлял.
— Исус Христос тоже в темнице сидел…
А Черепахин все геройствовал:
— Я только не могу вас оставить в горе, а то бы я их разворотил!
И потом, когда уж мы всЈ в сундуки запихнули и маломальски в порядок привели, легли спать; но разве уснешь тут, когда на груди камень. А Луша все плакала. И Наташа плакала за ширмочками. И Казанская при лампадке смотрела на нас, на наше житье беспомощное…
Ах, как горько было!.. И вот какие оказались жильцы… Потом-то я все узнал. А тогда я все проклял, все, и доброе отношение к людям. А что люди? Скольким я послужил, и как послужил! А кто мне послужил? Много я их видел, и много прошло их мимо меня через рестораны… И без последствий. И всюду без всяких последствий для меня. От господ я ничего хорошего не видал. У них, конечно, свои дела, но хоть бы ласковое слово когда… И сколько было страхов и горя… Слез сколько было пролито по уголкам, как у нас с Лушей… И изо дня в день у нас в ресторане и светло, и тепло было, и всегда неизменно оркестр румынский играл, и господа кушали под музыку и были веселые и довольные… И я служил в тоске и под музыку. До меня ли им, что у меня на сердце и внутри? Ибо все было у них и не о чем им было печалиться. Потому что такое устройство жизни…
XVI
Много прошел я горем своим, и перегорело сердце. Но кому какое внимание? Никому. Больно тому, который плачет и который может проникать и понимать. А таких людей я почти что не видал. Вокруг не видал, с которыми имел дело. Потому что теперь нет святых, которые были раньше, как написано в священных книгах. Теперь пошел народ другого фасона и больше склонен, как бы иметь в кармане лишние пять рублей. И уж потом я узнал, что есть еще люди, которых не видно вокруг и которые проникают всЈ… Через собственную скорбь познал и не могу поносить, как другие. Совесть мне этого не дозволяет. И нет у них ничего, и голы они, как я, если еще не хуже… Господь все видит и всему положит суд свой.
Не спал я тогда всю ночь и все думал, к кому прибегнуть. И перебрал в уме всех гостей могущественных, которые бывали в нашем ресторане. И потом побывал я у них. И одни совсем меня не допустили, а другие сказали, что это к ним не относится и они ничего не могут. У самого председателя суда был, и он только развел руками и тоже сказал, что это не его дело. А его очень уважали всегда, и всегда все здоровались с ним у нас. И никто никакого внимания. Только поежатся и поскорей бы отговориться.
И повидал же я за это время! И почему такой народ пошел жестокий? И в участке был, и в отделениях разных был… И никто ничего не знает. Взяли, и никто не знает! И в тюрьме тоже — не знаем, получите уведомление. К батюшке, отцу духовному, ходил, а он покачал головой и говорит — зачем так воспитали? Как воспитали? Его училище воспитало, и не воспитало, а выгнало! А у меня-то разве он плохое что видел? И разве он был такой уж плохой?..
Дней пять не был в ресторане, так я расстроился. Являюсь — почему пропадал? Не стал я рассказывать, потому что было мне стыдно. Заболел — и все. И тогда Икоркин меня предупредил еще:
— Имейте, — говорит, — в виду, что у нас в уставе пункт есть для болезни. Могут выдавать из сбережений, но только у нашего общества сейчас пока капиталов нет… Так мне было тяжело, а он с таким вниманием ко мне, что я все ему объяснил для облегчения. А он вдруг и говорит:
— Вы должны гордиться! Что вы?! И руку мне пожал, очень чувствительный человек. Чем же мне гордиться?
А он и показал пальцем на зал.
— Вон они сидят, провизию истребляют… Они нам с вами помогут чем? Я теперь все очень хорошо понимаю, что нужно. И вы не беспокойтесь. Я даже очень за вас рад!..
Такой горячий человек. И как начнет в тон говорить, всем на «вы». А раньше, бывало, даже ругался со мной изза столиков.
— А не похлопотать ли мне, — спрашиваю, — у Штросса? Очень у него большое знакомство…
— У сволочи-то этой! Он в наше общество втереться хотел, но у нас его очень хорошо знают. И потом вот что я вам скажу… Никому не говорите! У нас циркуляр есть… Вас уволить могут из ресторана. '
— Это за что же?
— А неблагонадежный вы…
— Да какой же я неблагонадежный?
— А они будут рассуждать? У вас сына забрали — значит, и того… За лиц боятся…
И подмигнул.
— Мы кушанье-то подаем!..
А через неделю так вызвали меня в отделение. Так я обрадовался. Но только мне опять ничего не сказали, а стали расспрашивать про жильцов. А что я знал? И угрожали даже, что вышлют из города, но я ничего не мог объяснить.
И вот когда я совсем пришел в отчаяние и уже не мог аккуратно исполнять свое дело в ресторане, вызывают вдруг меня на кухню. А ко мне мальчишка-рассыльный подходит и спрашивает:,
— Вы будете Скороходов, который в ресторане лакей?
Отдал мне записку и ушел. А это от Колюшки. Как у» он переслал мне — не знаю. И так нацарапано, что насилу разобрал. Написал, чтобы я не беспокоился и что скоро должны выпустить, потому что нет против ничего, и чтобы мамашу и Наташечку поцеловал. Только и всего, но это меня возрадовало.
И потом никаких известий. И к Кириллу Саверьянычу я ходил, но тут меня постигло отношение самое неправильное. Вместо утешения я от него получил упрек и ропот.
— Я, — говорит, — все предвидел, так по-моему и вышло! Вышло по-моему!
Даже пальцем себя в грудь ткнул и очень торжествовал, что по его вышло.
— Мне даже странно, — говорит, — что вы ко мне с таким делом приходите. Какой я вам