Все чтобы под один гарнир. И убранство и служащие. Обстановка очень в цене. Уродливую какую барышню и не возьмут. Уж ей надо себя особенно украшать и прикрашиваться, чтобы могла соответствовать для магазина. Ну и бывает их положение очень нелегкое. У кума моего племянница поступила в магазин шляп, а хозяин стал добиваться любви и внимания. Да… А как она стала упираться, призвал в кабинет, как бы для разговору о товаре, и говорит:
— Или покоритесь на мою к вам любовь, или же я вас завтра прогоню…
И силой целоваться полез. А она в обморок — и теперь в сумасшедшем доме.
А отчего? От раздражения. Наряды эти и прически с локонами заставляют привлекать к себе, и если хорошенькая какая, то в нарядах она такое раздражение может сделать, что и порядочного человека повергнет на преступление, и даже силой можно, что и бывало при невоздержанности и слабом отношении к этому вопросу. И теперь очень много развелось женского персоналу на службе, и зависимость их коммерческая от мужчин. И зачем мужчинам вступать в законный брак, когда у него в распоряжении масса девиц?.. А долго ли сбиться и погибнуть? Сегодня один управляющий и старший приказчик, а завтра какой покупатель приглядел и стал внимание показывать, а потом еще и еще… И вот сваха Агафья Марковна верно говорит, что брак теперь за редкость, а больше по-граждански поступают.
И я очень тревожился за Наташу, но что поделаешь, раз так необходимо по устройству жизни.
А после Пасхи вышло мне разрешение повидаться с Колюшкой. Через решетку, как с каторжником, разговаривали при людях. Но он ничего, все бодрился. А как стал с нами к концу свидания прощаться, ничего не сказал, а только поглядел со слезами.
Простились мы. Насилу Лушу увел. Стали у ворот, ручейки текли, снег сходил. Стояли так и не уходили. А Луша так тихо плакала. И стал я ее утешать:
— Слезами не поможешь, бог так, значит… А ты одно утешение имей, что он у нас не каторжник какой, а политический!
А тогда я уж все знал до тонкости от господина Кузнецова, который писал в газетах про пожары и кражи. Мы ему комнату после жильцов сдали, и он был очень образованный, но только очень деньги растягивал и водил к себе разных, что было неудобно ввиду Наташи.
А в конце апреля отправили Колюшку на житье в дальнюю губернию, даже не дозволили на квартиру зайти проститься. А потом я пошел к прокурору справиться.
— Ни в чем не замечен, — говорит, — а это по особому правилу за неспокойствие в мыслях.
В мыслях! Да мало ли что у меня в мыслях! Да за мои мысли меня бы, может, уж в каторжные работы давно угнали!..
Кончились экзамены у Наташи, и вдруг она нам и объявляет:
— Поступаю к Бут и Броту в кассирши на сорок рублей.
Удивился даже я. Другие — месяцы ищут, а тут раз — и готово.
— А счастливая я такая! Мне и учителя всегда услуживали. Я только слово заикнулась подругину дяде, который там заведующий, он и устроил.
Пошел я справиться, и оказалось верно. Заведующий такой бойкий, франт такой, голубенький платочек в кармашке. И очень вежливый.
— Нам, — говорит, — очень приятно, и нам нужны образованные… Они не просчитают… Вы, — говорит, — тоже, кажется, по коммерческой части?
Сказал ему, что машинками занимаюсь. Выговор задал Наташке, зачем опять наврала. А она еще с претензией:
— Что выдумали! Чтобы мне везде в нос совали!.. И такая стала самостоятельная, так матерью и вертит. Канителились они тут дня три с платьем.
И вот прихожу ночью из ресторана. Луша мне вдруг палку подает, а на палке мои буквы из серебра.
— Вот, — говорит, — смотри, как она для себя все!.. Она добрая.
Очень хорошая палка.
— Пять рублей заплатила через магазин с уступкой. Это она с первого жалованья — вперед взяла. А мне шляпку в пять рублей…
И при мне стала примерять. Очень меня тронуло это. То зуб за зуб, а то вот… от своего труда.
Прошел я к ней в комнатку за ширмочки — спит. Розовенькая такая, губки открыты, и улыбается. Поцеловал ее, и проснулась.
— Спасибо, — говорю, — Ташечка, за подарок… Так она улыбнулась, взяла меня рукой за шею и поцеловала. И потом вытащила из-под подушки грушу хорошую, мари-луиз, и мне.
Такое счастье я испытал, а Луша стоит и ворчит:
— Транжирка какая… Не умеет деньги беречь… И стала Наташа аккуратно на службу ходить.
XVIII
Месяца три прошло, уж к сентябрю подвигалось. То каждую неделю от Колюшки письма получали, а тут — нет и нет. И вдруг опять к нам на квартиру поход. Ничего не сказали, письма прочли — у Луши в рабочей корзиночке хранились, — забрали и ушли. Потом уж пристав мне сказал, что Колюшка с поселения отлучился.
Так это нас растревожило.
— Что ж, — говорю Луше, — плакать? Слезами не поможешь…
Но ведь мать, и притом женщина! А господин Кузнецов мне сказал:
— Ваш сын скоро получит известность!.. Пошел наутро в ресторан, а мне и говорят:
— В газетах про тебя пропечатали, что твой сын убег, и про обыск.
И показывают. Так я и ахнул. А там все! И мое имяотчество, и фамилия, и в каком я ресторане — все. А это наш жилец Кузнецов прописал.
И вдруг мне Игнатий Елисеич и объявляет:
— Штросс распорядился тебя уволить. Ступай в контору. Я тебя не могу к делу допустить.
Сперва и не понял я.
— Как так уволить? за что про что?
— За что, за что? приказал, и больше ничего. Так руки у меня и опустились. Я к Штроссу в кабинет. Допустил. Сидит в кресле и кофе ложечкой мешает.
— Да, — говорит, — что делать! Нельзя тебе больше: у нас служить.
А на лицо мне смотрит.
— Мы подвержены… Уж раньше требование было, а я тебя держал, а теперь все известно, и про наш ресторан… Ничего не могу.
— Густав Карлыч, — говорю, — за что же? Я двадцать третий год верой и правдой… интерес ваш соблюдал…
Поплакал я даже в кабинете. А он встал и заходил:
— Я ничего не могу! И хороший ты слуга, а не могу. Вот что могу — сделаю…
Взял со стола трубку телефонную — с конторой — и приказал:
— Выдать Скороходову в пособие семьдесят пять рублей и залог!
Взяло меня за сердце, и я им тут сказал:
— Вот как за мою службу! Я все