До сих пор дрожь проходит по мне, когда я вспоминаю об этом…
Какие страшные, неожиданные нелепости случаются порой в жизни!
И почему Рязанцев, поехав за женой и ребенком, не взял своей служебной машины? Никто бы ему этого не поставил в укор. А вот, поди ж ты…
В центре города, по пути в больницу, Рязанцев сговорился с каким-то «леваком», владельцем новенького «Москвича», и поехал с ним. Когда ехали уже обратно, с матерью и новорожденным, — «левак», бывший, как выяснилось потом, слегка «под мухой», зацепил машиной за придорожный столб, она перевернулась. Лидия Павловна погибла сразу; Рязанцеву, сидевшему рядом с владельцем машины, проломило голову, и он через два дня, не приходя в сознание, умер в больнице. Уцелели только сам «левак», получивший небольшие ушибы, и новорожденный, — может быть, его спасло то, что он был завернут в толстое ватное одеяло и его держали материнские руки.
Помню, я чувствовал себя и действовал тогда, словно в каком-то страшном сне…
Мы привезли так внезапно осиротевшего маленького на родительскую квартиру. Рина взяла его полностью на свое попечение. Несколько дней, пока не похоронили Рязанцева и Лидию Павловну, мы прожили в их квартире. Потом увезли мальчика к себе. Мы знали, у Лидии Павловны никаких родственников не осталось, все они погибли во время войны. А у Рязанцева из родных был только брат, живший где-то на Дальнем Востоке, да мальчишка-племянник, учившийся в ремесленном. Не было опасений, что кто-либо из этих родственников сиротки предъявит на него какие-либо права. «Пусть будет нашим сыном!» — решили мы с Риной. Мы все оформили законным образом.
Вот так у нас и появился сын, которому мы дали имя в память о нашем первенце. Владимир Сургин, по рождению — Рязанцев. Наш Володька…
Володька об этом до сих пор абсолютно ничего не знает. Еще когда он был совсем крохотным, меня перевели в другой гарнизон, и он уже ни от кого не мог узнать, кто же в самом деле его кровные отец и мать. Он считает нас своими настоящими родителями. Узнать правду сын, пожалуй, не сможет никогда, если мы сами не скажем. А мы с Риной давно уже решаем и не можем решить вопрос: открыть Володе эту правду или не открывать? А если открыть, то когда? Раньше мы думали, что сделаем это, когда он станет совсем взрослым. Подходит это время. Рассказать Володьке правду о его рождении в день, когда ему исполнится восемнадцать? Но надо ли это делать вообще? С одной стороны, не хочется, чтобы между нами лежала всю жизнь эта тайна. Между близкими не должно быть никаких тайн. А с другой стороны… Сейчас Володька в очень ранимом возрасте. Как на него подействует эта неожиданная новость? Какими глазами станет он глядеть на нас? Нет, я не думаю, что в нем совсем исчезнут сыновние чувства. Но как он после этого станет относиться к нашим советам, к попыткам направлять его на более верный путь? Он и сейчас-то не всегда желает считаться с нашим мнением. А тогда?.. Тут есть над чем подумать.
4Ладно, думай, Андрей Константинович. Время еще есть.
Володька, Володька… Сейчас-то ты вон в какого парнищу вымахал. Трудно теперь представить, что, когда мы привезли тебя из так внезапно опустевшего дома твоих родителей, был ты крохотным пищащим комочком, завернутым в одеяло. Досталось нам хлопот с тобой на первых порах, особенно Рине. Пришлось ей взять внеочередной отпуск, чтобы с тобой возиться. Хорошо еще, что у нее несколько помощниц объявилось, женщины из знакомых офицерских семей помогали, чем могли. В ясли маленького отдавать мы не хотели — не очень он крепок был, опасались, не заболел бы. Когда Рина опять пошла на работу, с Вовкой бабушки из разных полковых семей поочередно оставались. А если с бабушками перебой случался, брала Рина Вовку, несла к кому-нибудь из соседок: к тому времени командование переселило нас в лучшую квартиру, в новый дом, и Вовка одновременно с удобствами приобрел и несколько новых «врио мам», опекавших его, как теперь принято говорить, на общественных началах, — рос он в ту пору не только как наш, но и как «сын полка».
А в академию-то я, сын мой, тогда не попал, можно сказать, из-за тебя… Ну, не совсем из-за тебя, сам виноват, это давно уже признаю, но все же в какой-то мере и ты тому причиной… Расхворался ты восьми месяцев от роду, боялись мы за тебя очень. Твоя названая мать совсем в ту пору извелась: шутка ли — воспаление легких и диспепсия почти одновременно. Ну, и мне досталось соответственно. К экзаменам готовиться и без того непросто было: служба, времени — в обрез. А тут еще дома такое… Подошло время экзамены сдавать — не знаю, отправляться или нет? Как вас вдвоем в таком положении оставить? И как я там буду сдавать, с такой тревогой на душе? Колебался… А вызов на экзамены уже получен, и согласие командования отпустить меня есть. Рина, видя мои сомнения, заняла самую решительную позицию: «Поезжай, держи экзамены!»
Поехал я скрепя сердце… И вернулся не со щитом, а на щите. Провалился. Всего по одному предмету, по истории партии. Самое обидное. Уж историю-то партии я знал, и в том, что этот экзамен сдам не ниже, чем на «хорошо», был абсолютно уверен. Уверенность эта, что ли, меня подвела? Да, наверно, не только она. Ни на минуту тревога меня не покидала: а как дома? Ночами вместо того, чтобы перед экзаменами поспать подольше, на междугородную бегал, позвонить, узнать — и расстраивался страшно, если созвониться не удавалось.
Сейчас обо всем этом уже давно вспоминаю спокойно… А в то время ой как переживал! Ведь я тогда потерял последний и единственный шанс поступить в академию: на следующий год возрастной рубеж позволял мне подавать уже только на заочное. А учиться без отрыва от службы, известно, трудней трудного. Многие пытались, но далеко не все выдерживали. Я тоже так и этак прикидывал, как же быть. С академическим ромбиком на груди у нас в полку в ту пору еще ни одного человека не было, да и в дивизии таких имелось раз-два — и обчелся. Только пять лет после войны прошло, еще мало кто успел в академию поступить и ее закончить. Но я знал: многие учатся, кто на основном, кто на заочном. Пройдет год, другой — вернутся в войска с дипломами. А я, что же, так и останусь «практиком без образования»? Нет, я не помышлял об академическом «поплавке», лишь как о средстве всплыть повыше. Четыре года я прослужил в одной и той же части, на той же должности агитатора полка, с которой начал, и, когда однажды, уже после смерти Рязанцева, новый начпо предложил мне перейти на работу в политотдел, я отказался, так же как во время войны отказался от предложения перейти из полка на более высокую должность в штаб дивизии. Полк, батальон, рота для военного человека, если он там с людьми успел сжиться, сослужиться (хорошее, кстати, старое русское слово — сослуживец, не знаю почему, оно почти исчезло из обихода), любой военный коллектив, где делается главное дело, для которого существует армия, — такой коллектив и в дни мира, и в дни войны всегда будет семьей для каждого его члена. А вот штаб или политотдел, при всем моем глубочайшем уважении к ним и при всем понимании их нужности, все-таки всегда останутся только учреждениями, ибо в них нет самого главного члена военной семьи — солдата, в них — он только гость. Хотя сейчас я и сам начпо, а при этом мнении остаюсь. Как бы ни были мы заняты в «учреждении» своими делами, исток всех этих дел, все их главные корни только там, где налицо солдат, то есть в подразделениях.
Сейчас все уже позади, и на моем кителе давно красуется белый эмалевый ромб с красной звездой, золоченым государственным гербом в ней и буквами «ВПА» внизу, что означает: Военно-политическая академия имени Ленина. Сейчас у нас в полках не диво и батальонные замполиты с такими знаками. А в то время, когда я получил свой, «академики» в войсках были еще редкостью. И, чего греха таить, — конечно, я никому бы открыто в том не признался, — но, получив свой ромб, я втайне очень гордился им. И первое время скашивал глаза на него довольно частенько. Как мальчишка, право…
А впрочем, было чем гордиться. Достался мне этот академический ромбик нелегкой ценой. Сколько бессонных ночей, выходных дней, отпусков затрачено на штудирование наук… Сколько сотен часов оторвано от отдыха, от общения с сыном и женой, друзьями… И хотя я всегда был уверен, что сдам очередные экзамены, на каждую сессию я ехал волнуясь, так, словно бы отправлялся на бой.
Как-то во время одной из первых сессий я в академическом коридоре совершенно случайно встретил Кобеца. Это была наша самая первая встреча после войны. Мы даже обрадовались друг другу: хотя на фронте и не были близкими друзьями, но как-никак однополчане…
Уединившись за дальним столиком в буфете, благо у каждого из нас было свободное время, мы наговорились всласть. Оказалось, что Кобец не заочник, как я, а уже успел закончить академию и учится в адъюнктуре. Преуспел он, по сравнению со мной, не только в науках, но и в званиях: уже подполковник, а я все еще майор.