— Возьмите стул! — крикнула моя мачеха из дома. — Он там, у стены. Возьмите два, один для меня. Устраивайтесь поудобней.
Я перенес два стула в тень и поставил их около ящика.
— Привет, отец, — сказал я.
Если он и удивился, увидев меня, то не подал виду, только хитро посмотрел и показал на кур.
— Ти хи, — произнес он. — Ти хи.
Мой отец опять стал костлявым, каким был сто лет назад в Орлеане. Мокрая от пота одежда болталась на нем, ему давно нужно было побриться. По ногам, обутым в сандалии, безмятежно ползали черные насекомые. Я чувствовал прокисший запах его тела, однако выглядел он довольно хорошо, хоть и сошел с ума. Кожа его уже не была бледной — покрывшись средиземноморским загаром, стала смуглой, как у жены.
— Ну, что вы думаете о нем, о вашем папе?
Моя мачеха вынесла на подносе два дымящихся стакана чая, несколько кружочков лимона, небольшой кувшинчик с медом и несколько палочек корицы. Она очень осторожно поставила поднос на перевернутый ящик и села рядом с мужем.
— Он не хочет чаю, — объяснила она. — Он ничего не хочет. Все, чего он хочет, это смотреть на кур.
— Ти хи хи, — хитро сказал мой отец.
— У него от этого кресла язвы на заднице, похожие на кроссворд-пазл, правда, малыш? — И она сопроводила свои слова безжалостным тычком отцу под ребра, так что у него выступили слезы. — Он ничего не чувствует, он ничего не делает, он ничего не говорит. Он только сидит и посмеивается над курами.
Она подняла камень с земли и бросила в кур. Выражение тревоги промелькнуло на лице моего отца.
— Что с ним случилось?
— Выпейте чаю. Вот с этим. — Она опустила кружочек лимона в стакан, влила немного меда и помешала чай палочкой корицы. — Вот так, пейте. — Она передала мне стакан и приготовила другой для себя. — Что с ним случилось? С ним случилось вот что: однажды он открыл, что проклят Богом. А раз он открыл это, то решил, что нет вообще никакого смысла что-нибудь делать. Так он и сидит. — Она маленькими глоточками пила чай. — Вы видите отпечаток большого пальца Бога на его лбу? Нет? А он видит.
— Но почему он считает себя про́клятым?
— Давайте рассуждать. Возможно, потому, что его первая жена — ваша любимая мама — была лесбиянка, что вызывало у него понятное отвращение? Нет, не это. Или потому, что он оставил жену и ребенка нацистам? Опять нет. А может, потому, что его старший сын, вы, ваше преподобие, стал священником, и это — оскорбление для бессчетного числа мучеников, которых зверски уничтожила ваша Церковь? Или потому, что от его второго сына, моего прекрасного Бенни, остались одни кровавые ошметки на Синае? Или потому, что его дочь, моя Дафна, раздвигает ноги для любого, у кого есть десятифунтовая банкнота, двадцатидолларовый счет? Нет, нет и нет.
Красноречие этой женщины, говорившей на иврите, удивило меня. К моему стыду, я представлял ее себе невежественной, суеверно примитивной, недалеко ушедшей от родной лачуги в североафриканской пустыне. Сегодня мое присутствие уже не вызывало у нее желания прибегнуть к помощи амулета, чтобы отвести порчу. Может за прошедшие годы жизни с моим отцом она узнала, что дурной глаз не так легко отвести. Дух как-никак дышит где хочет.
— Ваш папа понял, что проклят, потому что свалился с лестницы и сломал ногу.
Мой отец перевел взгляд с жены на меня и неожиданно бодро кивнул.
Она подобрала с земли другой камень и со злостью бросила в кур, попав одной из них по задранной кверху гузке. Та подпрыгнула, громко кудахча.
— В десятку! — радостно сказала она и ткнула моего загоревавшего отца под ребра. — Вас так увлек рассказ, Эдмон? — обратилась она ко мне. — Вы забыли про чай.
Я из вежливости сделал маленький глоток.
— Да, это было вот уже скоро почти пять лет назад. Он строил сукку[146] в саду. Не здесь, не в этой грязи, а в нашем старом доме. Вы помните, Эдмон? Вы видели собственными глазами, какой замечательный был у нас тогда дом. Ну ладно, он поднялся по лестнице забить кое-куда гвозди, и тут — мы и ахнуть не успели — кувыркнулся вниз — трах! бац! Что вы думаете, он сломал себе ногу! И еще ухитрился шарахнуться головой о молоток и получил вмятину вон там, у левого виска. Посмотрите, еще видно, где этот идиот получил вмятину. Так что, не считая сломанной ноги, он был весь в крови. «Я умираю! — вопит он, этот герой. — Спаси меня, Нурит!» Ну, сломанную ногу они могут срастить. Разбитую в кровь голову могут зашить и забинтовать. Но с его идиотством они ничего сделать не могут. Пока он лежит в постели, ожидая, когда заживут раны, у него есть время думать. Простите меня, Эдмон, но голова вашего папы не устроена для того, чтобы думать. И вот что он думает: «Я полез на лестницу строить сукку. Другими словами, я исполнял мицву, заповедь, творил доброе дело. И тогда Всемогущий, благословен Он, швырнул меня на землю и проделал дыру в моей голове. Почему Он так поступил? Чтобы показать мне, что я проклят, показать, что ни одно из моих добрых дел не угодно Ему». Логично, не так ли, малыш? — Еще один свирепый тычок мужу под ребра. — Тогда зачем же, делает вывод этот венгерский Эйнштейн, вообще что-то делать? Вот почему мы здесь, в этой дерьмовой дыре, вот почему он сидит здесь, хихикая над своими курами, вот почему Фуад приходит сюда три или четыре раза в неделю.
Она указала на мой чай. Я отпил еще глоток.
— Фуад не такой уж плохой. Потом, он мне платит. Кроме того, женщина нуждается в некоторой стимуляции, даже в моем возрасте. Ваш папа был не Самсон, даже в те дни, когда вдруг проявлял интерес. Фуад требует немного труда, нужно чуточку заботливого внимания, чтобы у него заладилось, но потом он кончает, он кончает, и так всегда. Беда в том, что ему нравится моя задница, а это бывает больно. У меня ведь нет стыда. Я все вам рассказываю. Кроме того, вы священник. Вы, должно быть, слышали много исповедей. Осмелюсь предположить, нет ничего, что может удивить вас. Я говорю моим соседям, что Фуад бывает здесь для деловых переговоров с вашим папой. Верят ли они мне? Кто знает? Связавшись с арабом, мы можем нарваться на серьезные неприятности. Ортодоксальные евреи начнут орать. У моих соседей хватает забот — им нужно сунуть корку хлеба в рот своим детям. Чужие дела им ни к чему. Лучше посмотреть на них с другой стороны. Знаете, среди бедных есть какое-то братство. Все-таки смешно, как подумаешь обо всем этом. Он проклят Богом, но посмотрите на него: он счастлив со своими курами! Теперь взгляните на меня. — Она в сердцах запахнула халат на приоткрывшейся груди. — Он полный ноль, и меня воротит от его идиотства. Вы знаете историю про Иова? Простите, конечно вы знаете. Чтобы испытать Иова, Бог сделал ужасные вещи с его семьей. Но чем провинились они, чтобы так страдать? Ведь не их испытывали. Значит, у Бога не было ни сочувствия к ним, ни любви, и Он думать не думал о страданиях жены Иова, детей Иова? Ладно, мы знаем ответ на эти вопросы, ведь так?
Я ничем не мог ее утешить и не хотел обижать, щеголяя банальными фразами, подходящими скорее для похорон. Но она и не искала у меня утешения, понимая, что обречена быть несчастной.
— Не знаю, почему я просила вас приехать. Он на моей ответственности, не на вашей. Но он ваш папочка. Я думала, вам нужно знать, что с ним случилось. Как долго он сможет протянуть? Его мышцы усыхают, его ум угасает. Он продолжает худеть. Я думаю, ему хочется умереть.
Я вернулся в Англию через Швейцарию, где зашел в банк и распорядился о ежемесячном денежном содержании, которое должно выплачиваться Нурит Мюзич в Тель-Авиве. Я больше не получал от нее вестей. И никогда больше не видел моего отца. В конце 1989 года банк известил меня, что получатель умер.
Часть пятая
Когда нас щекочут, разве мы не смеемся? Когда нас отравляют, разве мы не умираем? А когда нас оскорбляют, разве мы не должны мстить?
«Венецианский купец», 3.1.63[147]
Я никогда не даю советов в вопросах религии и супружества, потому что не хочу чувствовать вину за чьи-то мучения ни в этой жизни, ни в будущей.
Лорд Честерфилд. «Письма», 1765
НА СЛЕДУЮЩИЙ ДЕНЬ после отъезда Мак-Гонала Тумбли, превращенный на моих глазах в ходячее посмешище, тоже уехал на неделю для «подлинно научных изысканий» в местах шекспировской юности, не только в Стратфорде, но и в окружающих его городках Снитерфилде, Шотери, Уилмкоуте, Эстон-Кентлоу, Тидингтоне и Элвистоне. Он пошел по следу Уильяма Шексхефта, которым, как он считал, был сам поэт, вынужденный слегка изменить фамилию из-за своего нонконформизма и на недолгое время стать учителем в Ланкашире среди приверженцев старой веры[148].
— Почему бы тебе не съездить и в Ланкашир? — спросил я с надеждой.
— Конечно поеду, — ответил Тумбли. Но прежде чем я успел облегченно вздохнуть, он добавил: — В этом году не получится, возможно, в следующем.