И опять Белозерову показалось, что это не он говорит, а кто-то другой учит уму-разуму заблуждающегося юнца. То есть, конечно, это был тоже он, но не теперешний, а он прежний — истинный Белозеров, командир гвардейского полка. И выходило, что беда, постигшая нынешнего Белозерова, не имела отношения к тому, что в его жизни было самым главным, — его службе; это главное во всей своей важности оставалось и после него, хотя сам он и уходил в бессрочное увольнение.
— Вот так, Глеб Голованов! Тебе, конечно, виднее, что с собой делать. Но мой тебе совет: берись сейчас за любое дело. А станешь на ноги, окрепнешь и сам подивишься: как мог до такой дурости дойти, чтобы на себя... нехорошее подумать.
Белозеров посмотрел на ходики — минут через сорок ему надо уже было подниматься и уходить, близилось утро. И удивительно: мысль о том, что он, нынешний Белозеров, собирался учинить над собой, опять-таки как бы не касалась его — Белозерова истинного. Она даже не возбуждала больше особенного волнения, точно умереть сегодня должен был кто-то другой, а не он.
— Гляди, брат, веселей, не вешай носа. И давай вместе покумекаем, как тебе будет лучше, — сказал Белозеров. — Может, поехать тебе куда, а? Может, на стройку, в Сибирь. Куда тебя больше тянет?
— А я ездил... Я на Абакан-Тайшете был, — сказал Голованов.
— А-а, — протянул Белозеров. — Большая стройка, интересная, о ней писали много.
— Большая, — подтвердил Голованов; он оценил уже добрую перемену в отношении к себе и добавил из вежливости: — Осенью там хорошо, красиво до умопомрачения. Реки серебряные.
— Что? — спросил Белозеров. — Реки?
— Реки чистые, холодные, петляют в тайге.
— Почему ж не остался там?
Голованов сожалительно подергал худым плечом.
— В Библии, кажется, есть: бог испытывает того, кого он любит; меня он, наверно, просто обожает. Сперва я там заболел, простудился. А потом бетон заморозил... Меня на бетон поставили, а я... Словом, прораб посоветовал мне сматываться ко всем чертям.
— М-да... Реки, говоришь, серебряные, — повторил Белозеров.
— Потом я в Абакане на дорожных работах был. Тоже славный городишко, чистенький, в зелени. И бульвар там чудесный, длинный, можно часами сидеть, никто тебе не помешает. Я себе ногу там сломал, полтора месяца в больнице лежал.
И Глеб сам улыбнулся — это постоянство в неудачах выглядело почти комическим.
— На бульваре сидел... — сказал Белозеров.
В полку у него бывали и потруднее случаи, подумал он. Какие только типы не приходили с каждым новым призывом, попадались и отпетые уголовники — и ничего, постепенно обламывались. Но сейчас у него, Белозерова, не осталось времени, чтобы как следует приняться за этого слабонервного молодца, просто не хватало уже времени.
Глеб, как бы даже повеселев, взял чашку с вином и отпил глоток. И в самом деле, пора было ему смириться — все его попытки «встать на ноги», как выразился этот чудак депутат, не самый плохой, кажется, человек, эдакий «отец-командир», неизменно оканчивались конфузом... Вот и сегодня: в издательстве договора с ним не подписали, Вронский денег не принес, и в заключение он лицом к лицу столкнулся со своими давними одноклассниками — эти трое словно бы распространяли вокруг себя сияние рассудительности и благополучия. Но он не завидовал им, нет, как закоренелый грешник не завидует ангелам, в светлый сонм которых ему уже никогда не проникнуть. И Глебу сделалось почти спокойно, когда эта мысль — покориться своему жребию и не просить о пощаде — стала его решением.
«Пусть будет еще хуже, — говорил он себе сейчас, как бы в предвкушении некоей сладости. — Даже интересно, что может случиться со мной самое плохое. А на крайний случай выход всегда есть...»
— Доброе винцо, — сказал он вслух и стеснительно осклабился. — Я вам искренне благодарен, товарищ депутат. Я поначалу не понял вас... Но вы, пожалуйста, не беспокойтесь обо мне, не стоит.
Даша хотела было возразить, она вновь одернула платье на коленях и сказала совсем другое:
— Ах, смотрите, утро наступило!..
И в самом деле — в зарешеченном оконце под потолком было уже светло; белая, в черных пятнах кошка заглядывала со двора вниз, в подвал, и ее круглые глаза с острым семечком зрачка горели бледно-зеленым огнем. Почуяв, что ее заметили, она бесшумно скользнула вбок и исчезла.
Голованов допил вино и поставил чашку.
— Можно у тебя здесь остаться, Витя? — спросил он. — Я бы поспал часика два-три.
Виктор задержался с ответом — он покрывал картонным колпаком свое телевизионное чудо, и Глеб миролюбиво сказал:
— А неудобно тебе — подремлю где-нибудь на бульваре, не беда.
— Оставайся, я принесу тебе из дома одеяло и подушку, — сказал Виктор.
— Обойдусь и без одеяла, спасибо.
Откинув голову, Глеб тоже смотрел в оконце наверху — там за решеткой лучилось светлое облачко. Даша и Артур молчали, как бы ожидая чего-то, — нельзя же было вот так бросить товарища почти что на краю пропасти и разойтись по домам. Но ими овладела уже утренняя похмельная усталость, та пустоватая неподвижность мысли, что сковывает ее после ночи, проведенной без сна. Да и что еще могли они сказать Голованову, как, какими словами можно было переубедить упрямца?! Один Виктор ни в малой мере, казалось, не чувствовал усталости, был все так же подвижен и деятелен; убирая с апельсинового ящика пустые бутылки, он сказал:
— Ты помнишь Маяковского, Голованов: «В этой жизни умереть не трудно, сделать жизнь значительно трудней!» — процитировал он.
Глеб, не отрывая взгляда от лучащегося оконца, неопределенно дернул плечом.
— Нет на вас, стихоплетов, Маяковского, — продолжал Виктор; голубенькие глазки его колюче поглядывали из-за очков. — Маяковский прописал бы вам ижицу, гении зазнавшиеся!
И Глеб стал читать, негромко, точно для себя одного:
Рождая беготню и шум,толкаясь в запертые двери,из края в край по этажусначала шла волна неверья.Звонки, звонки — домой, во ВЦИК,к друзьям, к сестре... Сереют лица,трещит в воротах мотоцикл,и дворник говорит с милицьей.
Он читал монотонно, ничего не выделяя, едва шевеля своими толстыми губами и все так же неотрывно глядя в светлое оконце.
Потом по лестнице крутойбежал, тревоги не рассеяв,военный врач. И, как слепой,пошатываясь, шел Асеев.Там тишина... Блестит наган,дымком еще несет немного,и в тишине лежит гигант,неловко подвернувши ногу.
Глеб обернулся, длинное, вытянутое книзу лицо его выражало напряженную задумчивость, — он точно вспоминал, как там все было:
В щель занавесок рвется свет,И луч холодный на излетевонзился острием в паркет,как брошенный с размаху дротик.
Он неожиданно умолк, оборвал.
— Читай, читай, — сказала Даша. — Мне нравится, очень хорошо!
— Это о ком же стихи, о Маяковском? — спросил Белозеров.
— Я уже плохо их помню... Я давно их написал, и это не очень все самостоятельно. Дальше что-то в таком роде, — Глеб опустил голову, припоминая. — Да, дальше идет кусок, который называется: «Заявление»... Это все не очень самостоятельно.
И он прочел так, точно докладывал, тщательно выговаривая слова:
Четырнадцатого четвертого тридцатогов доме три на Лубянском проезде,судя по записке, найденной на столе,бытом убит командарм поэзии,Маяковский Владимир, тридцати шести лет.Преступник скрылся, вложив наган в руку убитого...
— Забыл! — воскликнул он огорченно. — Дальше забыл... Вот черт! Я стал забывать свои стихи. Но это — очень старые...
Даша стиснула руки и прижала их к груди.
— Мне кажется... я не знаю почему... — тихо заговорила она. — Мне кажется, что всю ночь она ходит около нас.
— Кто ходит? — спросил Корабельников.
— Ну она, — сказала Даша.
— Кто она?
— Ну как ты не понимаешь! — еще тише проговорила Даша.
Белозеров встал и подошел к Голованову.
— Вот что... пойдешь со мной, — сказал он.
— Куда? — без интереса спросил Глеб. — Подождите, я стал забывать свои стихи! — Это больше всего огорчало его сейчас.
— Ко мне пойдем. Там и поспишь.
Белозерову не слишком понравились стихи — они мало соответствовали его представлениям о поэзии как о чем-то возвышенном. Но ему почудилось, что это были стихи и о нем, и о его жестоком конце. Он удивился, и благодарность за сочувствие шевельнулась в нем... Этому парню, наделенному умением складывать слова в необычную речь, называвшуюся стихами, нельзя было дать погибнуть.