У капитана Стенового свои раздумья. Поглаживая шрам пальцем, вспоминает он, как из Петергофа прискакал когда-то в столицу, вручил членам комиссии свой протест против освобождения мужиков, даже послал вызов на дуэль графу Адлербергу, министру императорского двора. В Москве, куда в наказанье сослали пылкого поручика, загулял поручик с цыганками и актерками, вымазал горчицею бороду знаменитому доктору Альфонскому, одобрявшему реформу. Вспоминая это, Стеновой смеялся над собой. Каким идиотом он был! Даже мужики не поверили в реформу. А он-то, он, дворянин, офицер, вздумал, что правительство согнулось перед мужиками, не понял буффонады для утехи просвещенной госпожи Европы!
После Польши можно было Стеновому в Москву, в Петербург. Но он вернулся. И не только из-за этой девчонки, хорошенькая головка которой задурена всяким вздором. Ноздрями чувствовал — в этой губернии он сможет… Над телом отца поклялся он стрелять всякого мужика, который вздумает поднять глаза. Кровавая месть или как угодно, а и за отцовский позор, за промашку с Михелем, и за шрам этот он возьмет дорого. Но стократ ненавистней капитану Стеновому все эти чиновники, студенты, что возмечтали разогнуть крестьянина своими выкриками, бумажонками. Смышляев рассказывал: есть в Америке племя плоскоголовых индейцев — там детенышам с рожденья зажимают череп меж двух досок. Степовой готов подать патент на усовершенствованный станок: для отродья всяких писаришек, сельских батюшек и прочих расплодившихся разночинцев.
Мысль Стеновому понравилась, он даже потер руки. Огляделся. Туман сдернуло с Камы. Обнажился пологий берег, на котором росли розги, только не очищенные от листьев. Солнце еще не явилось, вода отливала серым металлом.
Солдаты запотягивались, похрустывая костями, Лошкарев раздраженно на них посматривал. У него разболелся зуб. «Надо вызвать к себе этого Густава Германа».
Команда парохода под ногами не путалась, исполняла свои приемы без суетни. Каменный уголь заводчика Лазарева давал много копоти, на длинном лице Лошкарева — черные полосы, но никто заметить их не смел. Плыли и плыли по широкой реке, взбивая ее колесами.
Справа поднялся крутой, оскаленный породами берег. На нем выстроился пихтач, замер при виде господина губернатора. Слева сбегали к реке еловые леса, и не было предела их темным толпам.
— Могутно-то как, — вполголоса вздохнул конопатый солдат, которого Степовой приметил еще на плацу.
— Нна-а, — протянул другой, — пахать-сеять бы здеся во всю душу. И ничего бы более не надобно.
— Никак лодка, братцы? И впрямь лодка. Вашбродь, судно встречу!
Команда лодку тоже приметила. Сгибались-разгибались в ней два гребца, изготовился встать сам оханский исправник. Издали выделялся его сизый от какой-то болезни нос.
Колеса пришлепнули, затихли, роняя с лопаток грузные капли. Гребцам кинули конец, исправник вскарабкался на борт. Чудовищный нос занимал все его лицо, по бокам на носу — две свинцовые пуговки-гляделки. Приткнул выгнутую ладонь к козырьку:
— Семь тыщ у церкви собрались, вашество, с оружием!
Губернатор пососал ноющий зуб, оглянулся на солдат. Те сидели истуканами, поставив ружья на приклад между колен. Губернатор подозвал Стенового, заговорил нарочито погромче:
— Хочу произвести на крестьян нравственное впечатление. Распорядитесь выслать вперед взвод солдат. Пусть встретят меня барабанным боем и криками «ура»…
Солдаты зашевелились, посерели лица двух барабанщиков, костями щелкнули палочки в чехле.
— Командуйте, господин капитан, — разрешил Лошкарев.
— Приготовиться к высадке!
Берег молчал. Ни каменных фортов, ни орудий на нем, нигде не сверкнет нацеленный ствол. Только неприметная пичуга высвистывает извечную свою песенку: «Ти-тю ить-витю, ти-тю ить-витю».
глава четвертая
На пароходе «Ярославль» медленно плыл Константин Бочаров к Оханску. Неторопко шлепали перьями в полукруглых коробах два колеса, чадила самоварная высокая труба. На возвышении у штурвала торчал крепкий бородач в кожаной шляпе, лихо закусив гнутую трубку.
Ехал Костя по билету вторым классом. Каюты этого класса, как и первого, — под палубой. Тесно в них, душно, словно в ящиках. Узенькая постель, железная печка, столик, свечка под колпаком, шкапчик для одежды — не повернуться. Да и пахнет: прогорклым маслом, крысами. Невмоготу Косте под палубой, и мысли муторные, и под ложечкой тоскует.
Он поднялся наверх, заложив руки за спину, встал у оградки. В темно-синем сюртуке, в полосатых дымчатых брюках, из-под которых смотрели носки полусапог, в твердом картузе с обтянутым материей козырьком Костя выглядел бы человеком, в средствах довольно независимым, если б одежда не была уже помята и заношена. Однако все же он казался модником среди пассажиров четвертого класса. На палубе, раскинув сапоги, лапти, коты, расположились мужики, бабы, ребятишки. Котомки, мешки, коробье, пестери — ступить некуда.
Костя отвел взгляд на реку. Хороша была Кама. Села стадами сбегали к воде. Словно пастухи, сторожили их из-под остроконечных шапок православные церкви и татарские мечети. Песчаные берега плавились желтым воском. Глубоко синели хвойные леса, белыми стволами блестели березняки. Лоскутьями лежали на голых пространствах прошитые строчками межей поля. Река прохвачена солнцем, не шелохнется. Только близ правого берега нет-иет да и вспорхнет золотая струя, означая движение. Большая птица, поводя крыльями, летит над самой водой, а за птицей, чуть приотстав, скользит ее темная тень.
За спиною Кости — неспешный разговор. Два мужика в кожаных фартуках сидят на ящиках с инструментом, хрустко ломают сухую воблу, жуют, чавкая и отплевываясь.
— Слыхал, Иван, — говорит один другому в промежутках. — В Мотовилихе-то, мол, завод строят и всем, кто туды вступает, землю нарежут сколько надо.
— А ты не развешивай уши, — возразил другой скрипуче, — из кабалы да опять в кабалу. Сперва пряником поманят, а после кнута дадут.
Костя обернулся. Мужик со скрипучим голосом был кадыкаст, худ, пучок волос торчал на острие подбородка. А второй — круглолицый, в окладистой русой бороде, сапоги у него сняты, стоят рядом, он шевелит сбитыми пальцами, блаженно жмурится.
— Землю в Мотовилихе дают только коренным жителям, — не выдерживает Костя. — А остальным — лес на усадьбу и огород. Но люди там нужны, очень нужны.
— Ты сам-от кто будешь? — заинтересовался круглолицый, оставляя еду. — Оттуда, ли чо?..
— Оттуда не оттуда, — заскрипел кадыкастый. — Ты не лезь к нам, господин хороший, у тебя своя дорога, у нас своя.
Бочаров обиженно поднял плечи, пошел на корму…
Скрылось село за наплывом берега, тень от яра сузила Каму. В каютах зажгли свечи. Голый до пояса парень полез на мачту, засветил там масляный фонарь. А Костя все был на палубе. Есть не хотелось, спать не поманивало. Впустую будет эта поездка, не сумеет он выполнить первое поручение капитана Воронцова.
Утренняя сырость прохватывала, вгоняла в дрожь. На востоке небо серело, небо розовело, будто кто-то потихонечку раздувал там золу. Кама лежала черная, как деготь, и дрожало в ней, словно уплывая, отражение фонаря.
С несколькими попутчиками Бочаров перешел по доскам на берег. Здесь было теплее, пахло рыбой, костерным дымком. Темнели лабазы, сараи, штабеля тесу. Вожатый Кости, прилично одетый торговец, миновал их по узенькому проходу, вывел на улицу. Деревянные в заборах избы еще спали, даже собак не было слышно. Мягко подавалась под сапогами слежавшаяся дорожная пыль.
К счастью, дом для приезжих оказался неподалеку. Окна его были слепы, над крыльцом прибита какая-то вывеска. Костя поблагодарил торговца, подергал веревочку, протянутую по косяку. Внутри залязгало, послышались шаркающие шаги. Человек в ночном колпаке, с подвязанной щекою засуетился, скоренько записал Бочарова в засаленную книгу, пометив, что документ у него временный, и не любопытствуя.
— Закусить не ижволите-с? — невнятно прошамкал он.
Костя отказался: скулы ломило от зевков.
— Вот и хорошо-с. Вше равно ничего нету! — Со свечкой в руке содержатель дома проводил Бочарова в нумер.
Было в нем две кровати. На одной храпела бесформенная гора, затянутая одеялом, другую содержатель предложил Бочарову и, оставив свечку, вышел. Храп соседа угрожающе нарастал и, достигнув оркестровой мощи, упал до мышиного писку. Костя быстро разделся, задул свечу, нырнул в постель. Словно кипятком ошпарило. Он завертелся, вскочил, чиркнул спичкой. Стаи маленьких рыжих хищников кидались на кровать со стен, кружась, летели с потолка.
Пока не разоднялось, не разжелтелось в нумере, Костя сидел в растрепанном кресле. Где-то неподалеку очумело заорал петух, восхищенно заахали куры. А сосед все храпел, апоплексическое лицо его колыхалось. Под носом у него лежали серые усы, и похоже было, что он держит в зубах большую крысу.