— Но для этого вам придется переделать род человеческий! — заметил взволнованный Давиденко.
— Если надо, то и переделаем, — спокойно ответил Наумов.
Чиж брезгливо рассмеялся.
— Но для чего? — раздраженно крикнул он.
— Я сказал: для прекращения напрасных страданий.
— Ну, это вам, поверьте, не удастся! — торжествующе сказал маленький студент.
— Почему вы так думаете? — медленно спросил Наумов, глядя исподлобья.
— Потому что инстинкт жизни неистребим, он живет в каждой травинке, в каждом дыхании!.. Его не истребят самые хитроумные фразы!
— Это не фразы. Да его и не придется истреблять. Он погибнет сам.
— Черт знает, что вы говорите! — воскликнул Чиж в решительном негодовании.
— Все умирает! — с какою-то мрачной верой ответил Наумов. — Все растет, достигает полного расцвета и умирает. Таков закон. Почему дух человеческий вы исключаете из этого закона?.. Рано или поздно настанет время, когда ум человеческий, достигнув зенита, пойдет вниз и станет, как туман над болотом. Все надоест человеку!.. Неужели вы думаете, что можно вечно тешиться борьбой друг с другом, вечно менять свои крошечные правительства, вечно малевать картинки, вечно лечить больных, вечно писать книжки, вечно лепить статуэтки, вечно строить театрики, вечно влюбляться, вечно копать землю, вечно лепить кирпичи… вечно жить и жить!.. Поймите, ведь прежде всего это скучно и глупо!.. Наступит момент, когда опустеет поле человеческой деятельности… Люди для развлечения начнут стрелять в цель друг в друга, будут массами топиться, вешаться, бросаться со скал… Матери станут с тоской зачинать и вынашивать младенцев, никому не нужных, никому не интересных… ни одна не поверит, что ее ребенку предстоит какая-то необыкновенная красивая судьба… в колыбели, ею наполненной, она будет видеть только грядущее несчастье, будущие муки, болезни, идиотизм, вырождение!.. И они апатично откажутся рожать или будут бросать рожденных на том месте, где родили!..
Голос Наумова звучал резко, с мрачной торжественной силой. Дикие глаза его горели черным огнем и смотрели через головы слушателей, как будто где-то вдали они видели черную судьбу человечества. Так должны были смотреть пророки, грозившие гневом Божиим мятущемуся человечеству.
Холодом прошло над сердцами всех присутствующих. Стало жутко и тоскливо. Даже Чиж, брезгливо морщась, замолчал. Какая-то правда, не так, быть может, высказанная, не с той силой произнесенная, с какой должна была прозвучать на земле, встала перед ними. Каждый оглянулся на свою собственную жизнь, и тусклой безнадежной полосой выявилась она перед глазами.
— Я объявляю войну жизни, — твердо говорил Наумов, — я не признаю ее, отрицаю и проклинаю… Я буду кричать о прекращении этой кровавой бессмыслицы… До сих пор вся деятельности человека была направлена к сохранению и продлению жизни в бесконечность… Те, кто пел ей гимны, кто клал душу свою за нее, признавались благодетелями человечества, им строились храмы и возносились памятники. Я считаю их врагами людей, представителями без чести и совести!.. Они не могли не видеть, не могли не знать, что ведут человечество на убой!.. На бесконечные пытки, на страдание и смерть!.. Будь они прокляты, все ваши мыслители, пророки, поэты и ученые!.. Они научили человека мечтать о счастье, научили закрывать глаза на страшную очевидность. Они заставляли нас верить, когда надо было только раскрыть глаза, чтобы мы увидели и отшатнулись с омерзением и ужасом раз навсегда от жизни!..
— Слушайте! — почти болезненно вскрикнул Чиж. — Кто вы, что говорите, точно пророк, черт возьми!.. Ведь это смешно!.. Объявляете войну, проклинаете… Кто будет слушать вас?.. И кто вам поверит?.. Зачем вы будете носить эту дикую идею?
— А хотя бы для того, чтобы представить себе, что я проснусь через тысячу лет и увижу на этой горке бойню войск, там, на реке, заводы, полные изморенных людей, здесь, в роще, кладбище, или больницы, или дом сумасшедших, и тогда буду иметь право сказать людям: а я говорил вам! Вы не послушали… ну, пеняйте на себя!.. Впрочем, в одном вы правы: я увлекся, мы собирались здесь для развлечений, а не для споров. Ну, довольно…
Наумов замолчал.
Молчание было долго и напряженно. Тысячи образов и представлений, судорожные мигания мысли возбудили эти мрачные дикие слова. Может быть, никто не соглашался с ним, может быть, все видели в нем только маньяка или рисующегося человека, но было что-то в словах его, что встревоженные мысли вихрем, как сухие листья осенью под ветром, взмыли в душах побледневших людей.
— Как назвать эту идею?.. — первый прервал молчание Чиж.
— Величайшей гуманностью, — быстро перебил его Наумов.
— Хороша гуманность, — злобно крикнул маленький студент. — Гуманность, советующая истребляться всему человечеству!.. Тьфу!
— В данный момент на земле живет много людей… пусть их будут миллиарды… Но представьте, какое ужасное количество несчастных еще ждет своей очереди в веках будущего!.. Можно ли представить себе все это колоссальное страдающее стадо! Они идут сюда, может быть, от края вселенной, и негде яблоку упасть среди их голов… Во имя их я говорю о прекращении рода человеческого и думаю, что моя идея — самая гуманная идея, какую мог выносить когда-либо мозг человеческий!
Чиж растерянно развел руками.
Тысячи возражений копошились в уме его, и каждое казалось совершенно уничтожающим все эти бредовые, болезненные идеи. Но слова как-то не навертывались. Все, что Чиж знал о грядущем торжестве социализма, о братстве, равенстве и свободе, не подходил сюда. Впервые он почувствовал, что в его идеях есть какая-то теоретичность и нет живого тела человеческого. А здесь надо было возражать только от тела, только от радости самой простой животной жизни. И таких слов не нашлось у маленького студента.
— Правильно! — вдруг крикнул Арбузов, до сих пор молча глядевший на лицо Наумова своими мрачными воспаленными глазами. — Ах, поджечь бы всю эту дурацкую землю с четырех концов, да и пустить по ветру… Надоело!.. Будь она проклята!..
— Это фразы, — едва шевеля тонкими губами, возразил Чиж. — Вы все проклинаете жизнь, а каждый из вас, если горло заболит, побежите к доктору. Нечего тогда и слова даром терять.
— Мне кажется, — холодно заговорил корнет Краузе, высоко подняв косые брови, — что это не возражение…
— Конечно, — отозвался Наумов устало, с потухшим блеском в глазах, — я говорил уже, что смерть страшна. Это закон, и потому я, когда-то раньше впадая в крайность увлечения своей мыслью, старался пробудить в людях стремление к самоубийству… Нет, самоубийство слишком тяжело, слишком мучительно… Нужны другие способы, и они будут найдены… От нас, уже живущих, достаточно, если мы не будем производить новых несчастных и обманывать людей, обещая им золотое будущее.
Чиж заспорил опять. Он решительно злился, точно слова Наумова попадали ему в больное, тщательно скрываемое от самого себя место. Наумов молчал. Корнет Краузе, шевеля бровями, возражал Чижу, доктор Арнольди молча смотрел то на одного, то на другого своими непонятными умными глазками, спрятавшимися в жирных мешках, и нельзя было уразуметь, на чьей он стороне.
XXII
Михайлов задумался под спор Наумова с Чижом. Когда Наумов замолчал, он перестал слушать Краузе и маленького студента, кидавшегося на своего противника, точно разъяренный чижик, и с недоумением стал прислушиваться к тоске, внезапно зашевелившейся в его душе. Что-то больное пробудил в нем этот странный маньяк. И стало страшно: какой-то черный призрак вдруг выглянул из-за зеленой рощи, ясного вечернего неба, спокойной реки.
Голоса спорящих резко и бестолково звучали под вздрагивающими тоненькими веточками березок.
Мишка, сидевший рядом с Михайловым и смотревший в сторону реки, вдруг вздрогнул, заерзал на месте и покраснел. Невольно следуя по направлению его взгляда, Михайлов оглянулся и почувствовал, как, мгновенно потушив все мысли, кровь стукнула ему в голову.
Между белыми стволами березок отчетливо, как на картине, была видна песчаная отмель, гладь реки, розовевшей в последних лучах солнца, красное платье Женечки, брошенное на песок, и она сама, совершенно нагая, во весь рост стоявшая на берегу.
Должно быть, она не знала, что ее видно, и спокойно стояла на песке, легко озаренная солнцем вечерним, видная от черных волос, скрученных на затылке, до кончиков розовых пальцев ног, легко стоявших у самой воды. Тонкие белые руки были закинуты за голову, пальцами запутавшись в черных волосах, гибкая, с мягкой сладострастной линией посредине, спина была выгнута в легком и красивом усилии, а голова откинута, как будто она загляделась на что-то далекое на том берегу.
Михайлов почувствовал, что все темнеет и сдвигается кругом, все исчезает и остается перед глазами, воспалившимися от мгновенного возбуждения и восторга, только она одна — голая розовая женщина с черными волосами на гладкой песчаной отмели.