Спросим сейчас — почему? Коими государственными причинами, коим дальним замыслом порешил князь Дмитрий содеять митрополитом Митяя, именно его, а не кого иного из маститых игуменов или архимандритов, среди коих были куда более достойные высокого и ответственного места сего? И только одно им мешало, сговорясь, выбрать единого и противустать князю: взаимная рознь! Каждый хотел себя, а потому "пропускали" Митяя. Часто, слишком часто в политике государств бывает именно так!
Но все же почему? Чем не угодил князю его воспитатель, местоблюститель престола, защитник и устроитель власти Дмитриевой, Алексий, что надобно было именно противника Алексиевых замыслов волочить на влыдычный престол? Почто?! А ответ прост: князь об этом-то даже и не думал.
Понимающий понимает всегда в меру свою. Дмитрий Иваныч был глубоко верующим человеком, но вера его была где-то на уровне суеверия, веры в обряд, и все его действия определялись именно этим. Да еще — возросшим ощущением собственной значительности государственной, взращенным Алексием, но и от Алексия как раз и пытающейся теперь отъединиться.
Сложная богословская философия, труды исихастов, Ареопагита, писания риторов, схолии Метафраста и Декаполита, Пселл, Федор Метохит, Палама — все это было не для него. А вот красота службы церковной, жаркие костры свечей, золото и пурпур, рокочущие гласы мужского хора и мощный бас Митяя, оглашающий своды храма, да еще львиная грива волос, тяжко-вдохновенное во время службы чело печатника — это князь понимал! И за это ценил. И так он и представлял себе: служба, хор, толпы народные, и Митяй в алтабасной митре и саккосе, вздымающий тяжелый напрестольный крест во главе всех! Митяй в митрополичьем облачении! Красиво казалось! И мощно! И уже — где там Литва и Оль-герд? Свой, ведомый, домашний митрополит на престоле!
Когда-то послы Владимировы, умиляясь величию и красоте службы константинопольской, решили принять крещение от греков. И те причины да ненависть к литвину Ольгерду (все помнилось, как недоуменно стоял на заборолах осажденной Ольгердом Москвы, слушая посвист стрел и бессильно следя огни пожаров в Занеглименье) подвигнули князя Дмитрия к упрямому выбору им грядущего главы Русской Церкви.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Алексия — батьки Олексея своего — князь Дмитрий всегда слегка боялся. От непонимания. Боялся в нем именно того, что было выше простого разума. Да — Тверь! Да — Олег! Да — власть! Да — борьба с Ольгердом! Да — пиры с боярами, прием новых и новых знатных послуживцев, льготы купцам… Но когда начиналось запредельное, князь терялся, умолкал, сопел, и одного хотелось ему тогда: удрать, уйти, отбросить от себя непонятное поскорее. И волю Божью понимал он на том же уровне: Господь хочет или не хочет Господь. Когда у него полтора года спустя умер сын Семен, то так и почуял князь: Господь воспретил или уж взял к себе на небо молитвенником за грехи родительские.
Люди подобного складу грубы и напористы, но в столкновениях с большею силою или высшим себя, неподвластным уму, быстро теряются, робеют, даже и трусят. Все это проявилось у Дмитрия впоследствии, и на Куликовом поле тоже.
Взявшись уговорить Алексия, Дмитрий не тотчас начал свои осадные приступы, хоть взохотившийся Митяй и торопил его.
Пока пахали, сеяли, рати были в разгоне. Свалили покос, тут дошли вести о "набеге" Киприана на Новгород, присыле туда им своих грамот и ответе Новгородского архиепископа. Начались деятельные пересылы с Новгородом Великим, с коим недавно, стараньями того же Алексия, удалось заключить очень важный для обеих сторон союзный договор противу Литвы. И тут князю пришлось вновь передать бразды в старые руки своего митрополита.
Тринадцатого августа, через месяц после того, как Андроник бежал из башни Анема в Константинополе, Новгородский архиепископ прибыл в Москву. Начались торжественные службы, пиры, обмены дарами и послами. Старый митрополит словно бы проснулся ото сна, вседневно хлопотал, принимал, благословлял, служил — откуда брались силы! И только Леонтий ведал, быть может, что это, почитай, последняя вспышка старых сил, что владыка Русской земли уже при конце и спешит довершить начатое строение русской государственности и Церкви, дабы передать его непорушенным… кому? Для чего князь возвел Митяя в монахи и содеял архимандритом Святого Спаса, Алексий понимал, конечно.
И вот в разгар торжеств и пиров дошла до Москвы весть о событиях цареградских: что Андроник победил, что Константинополь взят и что двенадцатого августа, еще за день до приезда Новогородского владыки, свержен с престола и удален в монастырь Филофей Коккин.
Злая весть? Или добрая? Как поглядеть! И — кому глядеть? Невзирая на поставление Киприаново, на днешнюю полуизмену — или измену? — Коккин был давним другом Алексия, и этого старый владыка позабыть не мог.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Леонтий в этот раз, как и всегда при многолюдных собраниях у владыки, вошел в келью Алексия осторожно, опрятно склоняя голову. Дружба, в которую давно уже перешла их многолетняя служебная связь, не должна была быть ведомой никому иному, кроме разве Сергия Радонежского.
У Алексия сошлись архимандриты, игумены и маститые старцы многих монастырей. Сам владыка восседал в своем кресле, склонив голову и когтисто олапив сухими, почти птичьими пальцами резные подлокотники. Новгородский архиепископ, заметно расцветший за время шумных московских торжеств, обретший наново властную стать и бестрепетность взгляда, был тут же, занимая почетное место.
Леонтий положил на аналой принесенные грамоты, и владыка, коротко взглянув, только одно высказал: "После!" — что Леонтий понял сразу и как просьбу зайти после сановитого собрания, и — немедля покинуть покой, где прерванная беседа, словно оборванная на взъеме, висела в воздухе. Он прикрыл дверь, и тотчас донесся до него высокий гневный голос игумена Петровского монастыря и низкий, возражающий ему бас отца Аввакума.
Спорили долго. Наконец, ближе к вечеру, сановные иереи начали покидать владычный покой. Когда последний из них спустился по лестнице к ожидавшим внизу прислужникам, Леонтий стремительно прошел во владычную келью.
Двое служек прибирали со столов и подметали пол. Алексий сидел все в том же кресле, но сугорбясь, и, кивнув прислужникам выйти, поднял на Леонтия устало-смиренный взгляд.
— Он умрет, — сказал без выражения, как о решенном. И, помолчав, добавил: — Я сегодня хоронил друга своего!
Он как-то прояснел ликом, глядя в слюдяное оконце и в далекую даль за него.
— Ты вспоминаешь Царьград, Леонтий? — И, не дав ответить, проговорил: — Я нынче ходил по стогнам Царьград а! Видел Понт! Был во Влахернах, в Софии… И благодарю за эту милость Бога моего! Знаешь, из всех ведомых нам с тобою храмов София — храм вселенский! "Возведи окрест очи твои, Сионе, и виждь: се бо приидоша к себе от запада и востока чада твоя…" Это море света, льющегося нань, это кружево мра-моряно, эта царственность, не роскошь, а именно царственность золотых стен и дивного узорочья! И ты сам ся становишь прозрачен и высок. Страждущее "я" истекает, растворяясь в величии храма. И приходит, вступает не радость даже, но блаженство — последнего веденья, всего во всем и всего в себе, всяческого всячества, мира в единстве! Это действительно София, Мудрость горняго Логоса, Премудрость Божия! Это, ежели хочешь, свод небес над землею, сама Божественность, Господень покров над миром! Воистину, не ведаешь, на небе ты или на земле!
Я был там сегодня, Леонтий! Я входил под сень этих сводов, этих колоннад. Со стен звучало тихо и певуче древнее золото, словно тот свет, Фаворский свет… Разве могут не быть золотыми стены небесного Иерусалима, спустившегося на землю? Я стоял под сводом в середине храма… Помнишь? Уходит тяжесть членов, и телесные немощи изгибают, и летишь, летишь! А затем снова опускаешь взор долу, дивясь рядам узорных столбов и величавому алтарю, и снова летишь туда, в сияющее море света от вершин аэра.
Пусть эта роскошь и создана тяжким трудом, но должна же была сверкнуть в мире златая риза Софии! Я зрел ее ныне! В последний раз, Леонтий!
Мню, и схолий тех, что творились при Филофее, уже не будет в Константинополе. Знаешь, камень стоит века, но токмо живые одухотворяют мертвизну камня. Нужен дух! Плоть бренна, и я сегодня попрощался со священным городом!
Леонтий стоял не шевелясь, понимая, что ему лучше молчать.
— Они все, — обвел Алексий сухою дланью скамьи и кресла, — они все хотят, как и князь, писать жалобу новому патриарху. На Киприана! Просили меня участвовать в этом совокупном письме. Я отказал.
Леонтий подумал, взвесил, молча склонил голову. Он понял владыку и понял то, что и сам бы на его месте поступил не инако.
— Пускай просит князь, — тверже договорил Алексий. И, помолчав: — Не я!