Он зажмурился, ощутив на щеках забытое – влагу. Слезы…
Но в этот миг уже почти свершившегося прощания снизошла на царя Бориса Божья благодать – оплакивал он не свои несбывшиеся мечты, не свое неутоленное тщеславие, не свою блистательную жизнь, которая теперь стремительно катилась к темному, мрачному закату, а судьбу дочери, прекрасной Ксении, о счастии которой он так рачительно пекся – и ничего на сем поприще не достиг.
Теперь уж и не достигнет, надо быть!
Май 1600 года, Москва, дом боярина Александра Никитича Романова
– Юшка! Юшка! Куда тебя нелегкая унесла? Да отзовись, хвороба!
На заднем крыльце романовского дома стоял согбенный седобородый старичок. Чудится, щелчком такого перешибешь, однако глоткой он обладал воистину луженой. Истошный крик разносился по двору, да жаль, напрасно. Всполошились две курицы, придремнувшие было в пыли под забором, кудахча понеслись куда глаза глядят, да серый кот выскочил из ворот сенной завалушки, дал деру через весь двор, словно за ним свора собак неслась. А более ничто не шелохнулось в знойном мареве. Май выдался нынче необычайно жаркий, пора стояла послеобеденная, и спали все, кто имел глаза, чтобы их смежить.
– Юшка, сучий хвост! Боярин тебя требует, где ты? Юшка-а! Ох, будь моя воля, отдал бы я тебя в приказную избу кату под линья [32], чтобы ум в тебя вбил, коли не вбила родная маменька!
– Будет орать, Матвеич! – высунулся из сеней пригожий мальчик в шитой шелком рубахе. – Батюшка прислал сказать, они с игуменом Пафнутием сами письмо напишут. А ты угомонись, не то дядю Михаила разбудишь, тогда не Юшке, а тебе больше достанется.
– Ох, Феденька, вот так всегда и бывает, – жалобно отозвался Матвеич. – Кошка сметанку жрет, а мышка слезки отирает. Уж я небось обыскался сего прохвоста, а его нет как нет.
– А в завалуше глядел? – спросил мальчик. – Вчера, как ты кликал Юшку, он потом из завалуши вылез, долго смеялся, что ты глотку зря дерешь.
Старик вытаращил глаза:
– Неужто правда, Феденька?
– Вот те крест святой! – обмахнулся перстами мальчик. – А после Юшки знаешь кто из завалуши вылез? Ни в жизнь не догадаешься! Это была…
– Коза бела! – перебил его сердитый голос, и из низенькой завалуши, пригибаясь и отряхивая сено, выбрался невысокий, чуть рыжеватый юноша лет семнадцати, в мятой алой рубахе с глухим воротом и в портках небеленого полотна. – Полно врать, барич! Один я был и вчера, и нынче.
– Ох, Юшка, басурманская твоя душа! – воззвал Матвеич. – Неужто не слышал, как я тебя кликал? Небось всю глотку изодрал.
– Ну так что ж, это ведь твоя глотка, не купленная, – пожал налитыми плечами парень. – Охота – так и дери ее, пока не надоест.
– А ведь это ты врешь, а не я, – с обидой перебил его Феденька. – Я сам видел, как вслед за тобой из завалушки…
– Летали стаями мушки! – воскликнул Юшка. – Кошка мыла ушки! Попадья выбивала подушки! Стряпка варила галушки! – Он молол невесть что дурашливым голосом, но сердито зыркал на Феденьку голубыми глазами, а из-за спины норовил показать ему кулак. Однако мальчишку это только раззадорило.
– Никакие не ушки! – завопил он что было силы, силясь перекричать балагура. – И не мушки, а Машка! Машка там с тобой была! И небось сейчас там сидит! – Что? – тихо выдохнул Матвеич, пошатнувшись на своих слабых ногах. – Какая Машка?
– Да поблазнилось баричу, – буркнул Юшка. – Нету там никого, вон кошка была – и все.
Но Матвеич уже не слушал. Смешно, по-бабьи всплескивая руками и суетливо перебирая ногами, он пробежал по двору, сунулся в завалушу – и испустил истошный нечленораздельный вопль.
– Ужо, барич, припомню я тебе! – ненавидяще посулил Юшка, обжигая болтуна Феденьку таким лютым взором, что мальчишка невольно попятился.
В эту минуту Матвеич, пятясь задом, выбрался из низенькой дверцы, волоча за собой спелую деваху в одной только безрукавной сорочке. В руках она держала сарафан и отмахивалась им от старика, но старалась напрасно: тот не выпускал ее руки, так и выволок наружу.
Матвеич поглядел на измятую сорочку, на клочья сена, прилипшие к потной спине девахи и застрявшие в распатланной косе, на вспухшие губы и залился горючими слезами, которые бежали по щекам и таяли в седой бороде.
– Манюня! Внученька! – причитал старик тонким голосом. – Да ведь он же обгулял тебя, глупую! Обгулял? А ну, говори!
Девка молча лупала большими, зелеными, удивительно яркими – ну точно крыжовник! – глазищами то на старика, то на сердитого Юшку, то на красного Феденьку, разглядывавшего ее тугие груди, которым тесно было в сорочке. Наконец облизнула нацелованные губы и покорно наклонила голову, как бы признавая свой грех.
– Ништо, дедуля, ты не лютуй, – сказала примирительно. – Чай, я твоя кровь! Бабуля мне сказывала, ты ее допрежь свадьбы тоже обгулял, так ведь никто вас за то не позорил. Что ж ты на меня ором орешь?
– Да как же на тебя, дурищу, не орать? – плаксиво вопросил Матвеич. – Наш-то с бабкой Катериной грех промеж нас остался, а ты свой напоказ пред всем честным людом выкатила!
– Ну, дедуля, ты сам виноват, что горло драл почем зря, – справедливо заметила Манюня. – Молчал бы – никто бы ничего и не сведал. Да и ладно, с кем не бывает! Большая ли беда, коли Юшка все одно на мне обещал жениться?
– Что-о? За этого вертопраха замуж собралась?! – взревел Матвеич, сводя к переносице сивые брови. – Не будет на то моего благословения!
– Больно надо! – Юшка широко улыбнулся, показав заметно щербатые зубы. – Сейчас умру без твоего благословения. Сам посуди: неужто я – я! – абы кого под венец поведу? Поищи для своей Манюни другого, а мне она и даром не надобна!
Девушка мгновение смотрела на него, словно не верила ушам, потом рот ее безвольно приоткрылся, глаза, напротив, зажмурились, а из-под ресниц поползли одна за другой крупные слезы. Они скатывались по румяным щекам и падали на полуголую грудь.
– Побойся Бога, – провыла Манюня, безотчетно отирая ладонью грудь, которую щекотали слезы. – Ты же обещал, Юшенька…
– Да мало ли кому я чего обещал! – фыркнул тот. – Больно надо с тобой век коротать, грязной коровищей!
– Придержи язык, – послышался вдруг голос – негромкий, но столь веский, что Юшка вздрогнул и побледнел, Манюня мигом перестала реветь, а сморщенное тоской лицо Матвеича слегка разгладилось.
– Боярин… – выдохнули все трое, после чего Матвеич с Манюней бухнулись на колени и припали лбами к земле, ну а Юшка – тот поклонился всего лишь в пояс и не остался почтительно согнутым, а почти сразу выпрямился.
Его голубые глаза скрестились с серыми, вприщур глазами высокого, статного человека средних лет, стоявшего на крыльце. Человек этот был одет по-домашнему: в шелковую синюю рубаху распояскою, выпущенную поверх шелковых же порток, на ногах – мягкие полусапожки с чуть загнутыми кверху носами, без каблуков. Короткая русая бородка, обливающая щеки, не скрывала, что по ним так и ходили желваки.