Однако недобрая эта радость, постыдное это наслаждение еще больше разжигали ее ярость. Она не прощала людоеду того, что в конечном счете он сделал ее своей сообщницей. Она была рабыней — столь же мятежной, сколь и покорной. Становилась слишком многими персонажами одновременно и была не в силах сдерживать толпу тех, в кого превратилась. И война, которую она хотела объявить людоеду, оказывалась также и войной с собою. Перед зеркалом она сражалась лишь с собой и со всеми, кто вторгся в нее вслед за людоедом.
Пристально всматриваясь в зеркала, Люси в конце концов научилась вырывать из них глазами разные картинки. И стала зарисовывать и раскрашивать все то, что кишмя кишело на дне ее зрачков. Лица, чьи глаза порхали, подобно бабочкам, либо плакали золотисто-зелеными ящерками, рты, которые раскрывались, как маки, или изрыгали тварей цвета пламени. Отрубленные головы, заменяющие в бескрайних небесах солнце. А лучами этих солнц были извивающиеся змеи. Если же она рисовала деревья, то только затем, чтобы обременить их ветви глазами — глазами-плодами, глазами-цветами, глазами-птицами. Ее пейзажи были пустынными — ни гор, ни домов. Она наполняла их металлическими лесами, полчищами опор высоковольтных линий. Великаны эти с воздетыми руками, которые когда-то безумно интересовали ее, занимали важное место в ее рисунках. Они шествовали на фоне лилового неба, неся в поднятых руках вместо ружей ярко-желтые молнии. А впереди шел их предводитель, маленький воин в доспехах, прообразами которого были и Жанна д’Арк, и Мальчик-с-пальчик. Целиком она рисовала только тех тварей, которые ползают, летают или плавают, причем рисовала их и на небе, и в воде, и на ветвях. Что же до четвероногих, она никогда не изображала их тела, одни только головы. Подобные лежащим на прилавке у месье Тайфера телячьим и свиным головам. Все рисунки были исполнены в пронзительных, кричащих тонах, а каждую фигуру она обводила жирным черным контуром. «Моя дочь, — говорила Алоиза о рисунках Люси, — рисует, как примитивисты, а размалевывает нарисованное, как фовисты. Подумать только, эта бедная драная кошчонка играет в фовизм! Тоже своего рода замещенная мания величия. Ах! И к тому же это пристрастие к уродливому, вызывающему, грубому! Боже мой, что за дочь я произвела на свет! Это даже не мальчишка в юбке, это безобразно злобный мальчишка, и притом с душой хулигана. Да разве станет девочка ее возраста карябать подобные мерзости и ужасы? Интересно, где она все это берет?»
* * *
Где? В своих страданиях и неистовстве. В громогласном молчании зеркал, которые являют ей ее расколотый, нечистый и страдальческий образ. И она закрепляет эти осколки, чтобы они не так ранили, покрывает их чистыми цветами, чтобы скрыть нечистоту, искажает формы, перспективу, объемы в соответствии со своими муками. Да, она играет в фовиста, нанося широкие мазки гуашью и мягкими фломастерами, чтобы забыть, что она всего лишь котенок, которому так просто сдавить горло.
И она была права в этой своей игре, потому что игра становилась серьезной, фантастика превращалась в реальность. И был знак, которого она так ждала. Тем знаком стало падение. Произошла метаморфоза, но не могил или статуй, а самого людоеда. Он, который так легко забирался к ней в комнату, утратил свои семимильные сапоги. Он превратился в беспомощное, недвижно лежащее тело. И теперь надо подталкивать метаморфозу к ее завершению, к полному исчезновению людоеда.
Идет серьезная, безжалостная игра. И Люси полностью отдалась ей. Отныне исчезла граница между реальностью и воображаемым.
В полумраке церкви у подножия статуи святого Антония стоит настоящий маленький воин. Отважный маленький воин, пришедший просить у своего сюзерена помощи и благословения на победную битву, которую он ведет во имя справедливости. И справедливость эта — безграничная месть, жаждущая разить ныне на этом свете и продолжать карать на том. Месть в бесконечности и навечно. Маленький воин Люси намерена безжалостно преследовать врага и низвергнуть его в последний круг ада.
Это тяжелая игра. Люси играет в нее страстно и с полнейшей сосредоточенностью. А ставка в ней — жизнь и душа сводного брата. Теперь у Люси нет ни малейших сомнений, что граница между нею и братом стерлась и зло сейчас пребывает в гораздо большей мере в ее лагере, нежели в лагере уже побежденного брата. Уже покаранного.
А на клиросе оса в луче света все еще борется. Но соскальзывает все ниже и ниже. Холод, что поднимается от плит пола, понемножку одолевает тепло, замкнутое в лучике октябрьского солнца. Оса задела крыло деревянного орла. Но что орлу до насекомого, снижающегося в подслеповатом луче?
Оса упала на пол. Она дергается на плитах и отчаянно жужжит. Противится сырому холоду, который источает камень, наползающей на нее тени. Но она коченеет от холода, силы ее иссякают. Вот она уже замерла, перестала шевелить ножками. Луч света сместился. И тьма накрыла скукожившееся тельце осы.
Зовы
Но сами были для себя большим бременем, нежели тьма.
Премудрости, 17, 21.
Первый рисунок углем
День стоит молочно-белый; приглушенный свет, никаких проблесков. Звуки и те кажутся приглушенными, земные запахи неощутимы. Мягкость, источаемая небом, так безмерна, так холодна, что даже сама цепенеет. Неземная мягкость, плотная и безмолвная, на мир опустилось белое оцепенение. Снегопад. Во всех домах дети прилипли носами к окнам, они медленно проводят растопыренными ладошками по стеклам. Гладят холодную пушистость снега. Улыбаются, и глаза у них при этом огромные. Они глядят, глядят — восхищенные или даже, скорей, возбужденные. Хотя ничего не видно. Мириады снежных хлопьев падают безвольно, безучастно, скрывая небо, горизонт, землю. Больше нет ни пространства, ни глубины, ни объемов. Мир стал плоским, единообразным. Снег сыплет, и нет ему ни конца, ни края.
Женщина стоит в проеме двери. Неподвижно стоит на пороге между комнатой и гостиной. Но, несмотря на ее неподвижность, в ней чувствуется какая-то нерешительность. Что-то дрожит в ней. Она никак не может принять решение, войти ли в комнату или вернуться в гостиную. Но и там, и там та же пустота, такое же безмолвие.
Женщина худая, чуть ли даже не изможденная, одета во все черное. Одной рукой она опирается на притолоку двери, в другой держит бокал. Время от времени она медленно подносит бокал к губам, но в том, как она отпивает глоток, есть какая-то поспешность и даже что-то наподобие нетерпения. После каждого глотка она трясет головой, словно говорит кому-то «нет» или пытается стряхнуть с себя оцепенение.
Женщина стоит в дверях спиной к гостиной и смотрит в комнату. Когда на улице повалил снег, цвета всех вещей в доме разом поблекли, но женщина даже не повернула голову к окну. То, что происходит на улице, ее ничуть не интересует. Она увидела, как все краски обрели свинцовый оттенок, как погасли все отблески. И ей вдруг почудилось, что все вещи, безделушки вступили в заговор. Дл, вещи внезапно затвердели, наполнились темнотой, холодом; они в сговоре между собой. Но женщине не удается проникнуть в тайну сговорившихся вещей, она только чувствует, что тайна эта недобрая, она исполнена враждебности.
Вещи выталкивают ее, не позволяют переступить порог, а главное, прикасаться к ним. Абсолютно все — и лампа с тусклым глянцевитым абажуром, стоящая на маленьком столике недалеко от двери, и мебель, грузная, как скалы, и зеркало, занавешенное черным покровом, и зияющая пустотой керамическая ваза перед ним, в которой больше нет букета. И люстра с семью серыми лампочками, и сундук, с которого убрали прежде загромождавшие его предметы для ухода за больным и туалетные принадлежности, и остановленные часы. И мишень на стене со стрелами, воткнутыми по дуге вокруг центра; их оперение теперь покрылось пылью. И карта полушарий, на которой континенты, острова и океаны одинаково невыразительные и одинаково плоские. И иллюстрированный календарь с изображениями портовых городов; сейчас вместо Гамбурга на нем представлен вид Стокгольма с птичьего полета. Месяцы менялись, и страницы переворачивались. Это февральская страница. Город Стокгольм расколот на множество островов и полуостровов. Море проникает повсюду — серо-стальное между лишенными объемности клочками суши. И ни один морской гений не оживляет строгое изображение. На море выпущены несколько черных парусников. Единственным украшением является вписанная в окружность роза ветров, которая среди сумрачных вод кажется звездоподобным островом.
Женщина в черном оглядывает все это с порога, к которому она словно бы пригвождена. Взгляд ее перебегает с одного предмета мебели на другой, с вещи на вещь. Но ни на чем не задерживается. Он не находит того, что ищет, его ужасает жесткая непроницаемость вещей, тусклый свет, от которого все становится мутным, а главное, пустота, царящая в комнате.