его статьях для «Нового мира» и в «Пхенце» (под именем А. Терца), вновь стала актуальной, когда Синявский оказался в положении изгоя. Будучи «врагом народа» в советском дискурсе, теперь он стал не просто врагом России, «русофобом», а, как он сам определил, «врагом вообще» [Синявский 1986в: 146][179].
На этот раз, однако, он выразил это чувство инаковости не через враждебное существо с другой планеты, а через образ еврея. Еще один яркий пример жизни, усеянной случайностями: не будучи евреем, Синявский выбирает для себя еврейский псевдоним – Абрам Терц. Будучи частью третьей волны эмиграции, большинство которой составляли евреи, он буквально оказывается на их месте. Более того, статья для первого номера «Континента», подписанная Терцем, проникнута идеей о том, что евреи – универсальный русский козел отпущения, поскольку они – «объективированный первородный грех России, от которого она все время хочет и не может очиститься» [Терц 1974: 185][180].
Идея писателя как еврея и козла отпущения нашла свое фантастическое литературное воплощение в повести «Крошка Цорес», где герой носит фамилию Синявский. Повесть изначально задумывалась как часть романа «Спокойной ночи», но Синявский решил опубликовать ее отдельно и прежде романа, может быть, потому, что нападки на него усиливались, и это потребовало более раннего ответа[181].
Синявский и Терц: читатель и писатель
Встал вопрос о дальнейшей жизни Абрама Терца, о постоянной необходимости для Синявского разделяться на два разных персонажа: какой должна быть роль каждого из них в этой ситуации? Оба ввязались в драку, поэтому, по словам Марьи Васильевны, «либерал Абрам и демократ Андрей Синявский легко ужиться не могли» [Розанова 1990: 158].
На карту были поставлены целостность Синявского как личности и его статус как писателя. Это последнее было крайне важно, но вполне могло быть упущено из виду, потеряно на фоне тенденциозных политических и идеологических обвинений, направленных против него[182]. Поэтому его ответ должен был быть не только в поддержку писателя Терца, но и в оправдание Синявского как человека: «И я, продолжая мысленно защиту, сказал сам себе: ты – писатель! и все остальное не в счет!» [Терц 1992, 2: 370].
Изначальный раскол так или иначе появился из-за единственного очевидного оппонента – советской власти, для которой Синявский был «легитимным» академическим и литературным критиком, а Терц – его крамольным, неофициальным альтер эго. Теперь, однако, когда оба могли говорить свободно, враг превратился в гидру, чьи головы – разные враждебные лагери, и с каждой из голов приходилось сражаться одновременно на разных фронтах. Кроме того, боевые действия приобрели более личный характер; бороться теперь предполагается с другими интеллектуалами[183]. В ответ не годилось просто отрицать вину и оправдываться; необходимы были иные, более сложные способы.
Проблема Крошки Цореса не просто в его инаковости; здесь примешалась и неспособность общаться с окружающими. Его добрые намерения обращались в свою противоположность; все, что он говорил или делал, неверно понималось и неправильно истолковывалось. С теми же проблемами коммуникации столкнулся Синявский, и следствием стало сплочение против него эмигрантов первой и третьей волны и реакция российских читателей на его книги, типа «Прогулок с Пушкиным», впервые изданные на родине в конце 1980-х годов.
Дело не в том, что Синявский говорил о Пушкине, а в том, как он это говорил. Это и разозлило таких эмигрантов «старой гвардии», как Гуль [Glad 1993: 59]. Последний не видел ничего, помимо «вульгарного» языка автора; так же и Солженицын не мог понять и принять игровое отношение к такому непогрешимому авторитету русской литературы, как Пушкин [Солженицын 1984].
При этом возмущенная реакция консервативных современников Синявского из числа тех российских интеллигентов, что не способны были воспринять радикально новый подход в литературе, напоминает, как был воспринят лермонтовский «Герой нашего времени», главное произведение поэта, отважившегося на то, что было, по меркам того времени, экспериментальной прозой. Осуждая роман М. Ю. Лермонтова за его «вредность», современная критика приписывала ему такие негативные черты, как «чуждость», «пагубное влияние западной культуры»:
Печорин <…> вступил непосредственно в вековой российский философский спор между славянофилами и западниками, и с славянофильской точки зрения проиграл потому, что не обладал необходимыми чертами русской национальности [Reid 1997: 3].
Такое же переплетение политики, философии, проблемы национальной идентичности и вопросов литературы было и будет оставаться отличительной чертой дебатов, определивших отношение к Синявскому и его осуждение такими националистами (нео-славянофилами), как И. Р. Шафаревич и А. И. Солженицын.
Ответ Лермонтова критикам в форме предисловия ко второму изданию 1841 года, которое теперь принято считать неотъемлемой частью текста романа, посвящен ошибкам читателя. В поразительно схожих терминах Синявский реагирует на критику «Прогулок с Пушкиным». Лермонтов в своем предисловии с сарказмом отмечает неумелость и неграмотность своего читателя: «Наша публика <…> не чувствует иронии; она просто дурно воспитана», доверчива «к буквальному значению слов» [Лермонтов 2000: 212]. Эта публика, отметим, не сильно изменилась за полтораста лет. Марья Васильевна в разгар скандала вокруг «Прогулок с Пушкиным» не может не отметить, что русские люди «читать разучились», что на метафоры, например, читатели либо просто не обращают внимания, либо воспринимают их буквально [Розанова 1990: 159]. Тут она почти буквально цитирует последнее слова Синявского на суде 1966 года.
Роль читателя, сформировавшаяся в фантастической литературной критике, написанной Синявским в лагерные годы, в этот период приобретает новое измерение. Соответственно, приобретает новое значение и со-писательство Терца и Синявского, возникшее на первом этапе его творчества и углубленное лагерным опытом. В то время как Терц действует опосредованно и метафорически, Синявский идет по более прямому пути. Тем не менее, и объект письма, как иногда и стиль, становятся все больше и больше похожими, а различия между ними – размытыми. Это видно по статьям, подписанным Синявским, но еще более – по его академическим работам, лекциям по русской литературе и культуре и книгам, которые появились на их основе: «“Опавшие листья” В. В. Розанова» и «Основы советской цивилизации»[184]. Читает лекции Синявский, но то, что он говорит ближе многослойному письму Терца.
Сейчас, более чем когда-либо, значение творчества Синявского в полной мере проявляется, если его рассматривать как единое целое, как тонко выстроенный диалог Синявского и Терца, как синтетический акт, соединяющий человека и писателя, писателя и литературного критика. Наиболее полно этот диалог проявился в «Спокойной ночи».
Роман «Спокойной ночи» – наиболее сложный и действенный в плане личностной и художественной целостности ответ Синявского на критику. Его писательство в лагерях предполагало ожидание восприимчивого читателя, понимающего, симпатизирующего его текстам так же, как и