— Это нам нужно знать! — требовательно сказал Красавин.
— А ведь в самом деле, братцы, революция-то на другую квартиру переезжает! — воскликнул Пётр весело и живо.
— Ежели там, в этом обществе, действительно князья, — раздумчиво и мечтательно говорил Соловьев, — то дела наши должны поправиться…
— У тебя и так двадцать тысяч в банке лежит, старый чёрт!
— А может — тридцать? Считай ещё раз! — обиженно сказал Соловьев и отошёл в сторону.
Саша кашлял глухо и сипло, Маклаков смотрел на него хмуро.
— Что вы на меня смотрите? — крикнул Саша Маклакову.
Тот повернулся и пошёл прочь, не ответив; Евсей безотчётно двинулся за ним.
— Вы поняли что-нибудь? — спросил Маклаков Евсея.
— Мне это не нравится…
— Да? Почему?
— Злобится он всё. А злобы и без него много…
— Так! — сказал Маклаков, кивая головой. — Злобы достаточно…
— И ничего нельзя понять, — осторожно оглядываясь, продолжал Евсей, все говорят разно…
Шпион задумчиво стряхивал платком пыль со своей шляпы и, должно быть, не слышал опасных слов.
— Ну, до свиданья! — сказал он.
Евсею хотелось идти с ним, но шпион надел шляпу и, покручивая ус, вышел, не взглянув на Климкова.
А в городе неудержимо быстро росло что-то странное, точно сон. Люди совершенно потеряли страх; на лицах, ещё недавно плоских и покорных, теперь остро и явно выступило озабоченное выражение. Все напоминали собою плотников, которые собираются сломать старый дом и деловито рассуждают, с чего удобнее начать работу.
Почти каждый день на окраинах фабричные открыто устраивали собрания, являлись революционеры, известные и полиции и охране в лицо; они резко порицали порядки жизни, доказывали, что манифест министра о созыве Государственной думы — попытка правительства успокоить взволнованный несчастиями народ и потом обмануть его, как всегда; убеждали не верить никому, кроме своего разума.
И однажды, когда бунтовщик крикнул: «Только народ — истинный и законный хозяин жизни! Ему вся земля и вся воля!» — в ответ раздался торжествующий рёв: «Верно, брат!»
Евсей, оглушённый этим рёвом, обернулся — сзади него стоял Мельников; глаза его горели, чёрный и растрёпанный, он хлопал ладонями, точно ворон крыльями, и орал:
— Вер-рно-о!
Климков изумлённо дёрнул его за полу пиджака и тихонько прошептал:
— Что вы? Это социалист говорит, поднадзорный…
Мельников замигал глазами, спросил:
— Он?
И, не дождавшись ответа, снова крикнул:
— Урра! Верно…
А потом, с тяжёлою злобою, сказал Евсею:
— Убирайся ты… Всё равно, кто правду говорит…
Слушая новые речи, Евсей робко улыбался, беспомощно оглядываясь, искал вокруг себя в толпе человека, с которым можно было бы откровенно говорить, но, находя приятное, возбуждающее доверие лицо, вздыхал и думал:
«Заговоришь, а он сразу и поймёт, что я сыщик…»
Он слышал, что в речах своих революционеры часто говорят о необходимости устроить на земле другую жизнь, эти речи будили его детские мечты. Но на зыбкой почве его души, засорённой дрянными впечатлениями, отравленной страхом, вера росла слабо, она была подобна больному рахитом ребёнку, кривоногому, с большими глазами, которые всегда смотрят вдаль.
Евсей верил словам, но не верил людям. Пугливый зритель, он ходил по берегу потока, не имея желания броситься в его освежающие волны.
Шпионы ходили вяло, стали чужими друг другу, хмуро замолчали, и каждый смотрел в глаза товарища подозрительно, как бы ожидая чего-то опасного для себя.
— А насчёт петербургского союза из князей — ничего не слышно? спрашивал Красавин почти каждый день.
Однажды Пётр радостно объявил:
— Ребята, Сашу в Петербург вызвали! Он там наладит игру, увидите!
Вяхирев, горбоносый и рыжеватый шпион, лениво заметил:
— Союзу русского народа разрешено устроить боевые дружины для того, чтобы убивать революционеров. Я туда пойду. Я ловко стреляю из пистолета…
— Из пистолета — удобно, — сказал кто-то. — Выстрелил да и убежал…
«Как они просто говорят обо всём!» — подумал Евсей, невольно вспомнив другие речи, Ольгу, Макарова, и досадливо оттолкнул всё это прочь от себя…
Саша вернулся из Петербурга как будто более здоровым, в его тусклых глазах сосредоточенно блестели зелёные искры, голос понизился, и всё тело как будто выпрямилось, стало бодрее.
— Что будем делать? — спросил его Пётр.
— Скоро узнаешь! — ответил Саша, оскалив зубы.
XIX
Пришла осень, как всегда, тихая и тоскливая, но люди не замечали её прихода. Вчера дерзкие и шумные, сегодня они выходили на улицы ещё более дерзкими.
Потом наступили сказочно страшные, чудесные дни — люди перестали работать, и привычная жизнь, так долго угнетавшая всех своей жестокой, бесцельной игрой, сразу остановилась, замерла, точно сдавленная чьим-то могучим объятием. Рабочие отказали городу — своему владыке — в хлебе, огне и воде, и несколько ночей он стоял во тьме, голодный, жаждущий, угрюмый и оскорблённый. В эти тёмные обидные ночи рабочий народ ходил по улицам с песнями, с детской радостью в глазах, — люди впервые ясно видели свою силу и сами изумлялись значению её, они поняли свою власть над жизнью и благодушно ликовали, рассматривая ослепшие дома, неподвижные, мёртвые машины, растерявшуюся полицию, закрытые пасти магазинов и трактиров, испуганные лица, покорные фигуры тех людей, которые, не умея работать, научились много есть и потому считали себя лучшими людьми в городе. В эти дни власть над жизнью вырвалась из их бессильных рук, но жестокость и хитрость осталась с ними. Климков видел, что эти люди, привыкшие командовать, теперь молча подчиняются воле голодных, бедных, неумытых, он понимал, что господам обидно стало жить, но они скрывают свою обиду и, улыбаясь рабочим одобрительно, лгут им, боятся их. Ему казалось, что прошлое не воротится, — явились новые хозяева, и если они могли сразу остановить ход жизни, значит, сумеют теперь устроить её иначе, свободнее и легче для себя, для всех, для него.
Старое, жестокое и злое уходило прочь из города, оно таяло во тьме, скрытое ею, люди заметно становились добрее, и хотя по ночам в городе не было огня, но и ночи были шумно-веселы, точно дни.
Всюду собирались толпы людей и оживлённо говорили свободной, смелою речью о близких днях торжества правды, горячо верили в неё, а неверующие молчали, присматриваясь к новым лицам, запоминая новые речи. Часто среди толпы Климков замечал шпионов и, не желая, чтобы они видели его, поспешно уходил прочь. Чаще других встречался Мельников. Этот человек возбуждал у Евсея особенный интерес к себе. Около него всегда собиралась тесная куча людей, он стоял в середине и оттуда тёмным ручьём тёк его густой голос.
— Вот — глядите! Захотел народ, и всё стало, захочет и возьмёт всё в свои руки! Вот она, сила! Помни это, народ, не выпускай из своей руки чего достиг, береги себя! Больше всего остерегайся хитрости господ, прочь их, гони их, будут спорить — бей насмерть!
Когда Климков слышал эти слова, он думал:
«За такие речи сажали в тюрьму, — скольких посадили! А теперь — сами так же говорите…»
Он с утра до поздней ночи шатался в толпе, порою ему нестерпимо хотелось говорить, но, ощущая это желание, он немедля уходил куда-нибудь в пустынный переулок, в тёмный угол.
«Заговоришь — узнают тебя!» — неотвязно грозила ему тяжёлая мысль.
Как-то ночью, шагая по улице, он увидал Маклакова. Спрятавшись в воротах, шпион поднял голову и смотрел в освещённое окно дома на другой стороне улицы, точно голодная собака, ожидая подачки.
«Не бросает дела!» — подумал Евсей и спросил Маклакова: — Хотите, я вас сменю, Тимофей Васильевич?
— Ты? Меня? — негромко воскликнул шпион, и Климков почувствовал что-то неладное: впервые шпион обратился к нему на «ты», и голос у него был чужой.
— Не надо, — иди! — сказал он.
Всегда гладкий и приличный, теперь Маклаков был растрёпан, волосы, которые он тщательно и красиво зачёсывал за уши, беспорядочно лежали на лбу и на висках; от него пахло водкой.
— Прощайте! — сняв шапку, сказал Евсей и не спеша пошёл. Но через несколько шагов сзади него раздался тихий оклик:
— Послушай…
Евсей обернулся; бесшумно догнав его, шпион стоял рядом с ним.
— Идём вместе…
«Сильно, должно быть, пьян!» — подумал Евсей.
— Знаешь, кто живёт в том доме? — спросил Маклаков, посмотрев назад. Миронов — писатель — помнишь?
— Помню.
— Ну, ещё бы тебе не помнить, — он так просто поставил тебя дураком…
— Да, — согласился Евсей.
Шли медленно и не стучали ногами. В маленькой узкой улице было тихо, пустынно и холодно.
— Воротимся назад! — предложил Маклаков. Потом поправил шапку, застегнул пуговицы пальто и задумчиво сообщил: — А я, брат, уезжаю. В Аргентину. Это в Америке — Аргентина…