Писатель шумно поднялся на ноги, высокий, крепкий. Он сжал руки, пальцы его громко и неприятно хрустнули, и повернулся к окну.
— Что вы думаете делать теперь? — спросил он, не глядя на Климкова.
Евсей тоже встал со стула и уверенно повторил сказанное им Маклакову:
— Как только устроится новая жизнь, я тихонько займусь торговлей. Уеду в другой город. Деньги у меня накоплены, рублей полтораста…
Писатель медленно повернулся к нему.
— Так! — сказал он. — У вас нет каких-либо других желаний?
Климков подумал и ответил:
— Нет…
— А вы верите в новую жизнь? Думаете — устроится она?
— Да как же, — если весь народ хочет этого?.. А что? Не устроится?
— Я ничего не говорю…
Он снова отвернулся к окну, расправил усы обеими руками и помолчал. Евсей, ожидая чего-то, стоял не двигаясь и прислушивался к пустоте в своей груди.
— Скажите мне, — спросил писатель негромко и медленно, — вам не жалко тех людей, — девушку, брата, его товарищей?
Климков опустил голову, одёрнул полы пиджака.
— Ведь вот теперь вы узнали, что они были правы, — да?
— Раньше было жалко. А теперь — не жалко…
— Нет? Почему?
Не сразу, негромко Климков сказал:
— Что же? Они люди хорошие и своего добились…
— А вам не думалось, что вы занимаетесь дурным делом? — спросил писатель.
Евсей вздохнул и ответил:
— Ведь мне оно не нравится, — делаю, что велят…
Писатель осторожно шагнул к нему, потом подался в сторону от него, Климков увидал дверь, в которую он вошёл, — увидал, потому что глаза писателя смотрели на неё.
«Надо уходить», — подумал он.
— Вы хотите спросить меня о чём-нибудь? — сказал писатель.
— Нет. Я ухожу…
— Прощайте…
И писатель отодвинулся от него в сторону. Ступая на носки, Евсей вышел в прихожую и стал надевать пальто, а из двери комнаты раздался негромкий вопрос:
— Послушайте — зачем вы рассказали всё это о себе?
Тиская в руках шапку, Евсей, подумав, ответил:
— Тимофей Васильевич очень уважает вас, — тот, который послал меня…
Писатель усмехнулся.
— Только?
«А зачем я рассказал ему, в самом деле?» — вдруг удивился Климков и, мигая глазами, пристально взглянул в лицо писателя.
— Н-ну, прощайте! — потирая руки, сказал хозяин и отодвинулся от гостя.
Евсей поклонился ему.
Когда он вышел на улицу и оглянулся, то в конце её, в сером сумраке утра, сразу заметил чёрную фигуру человека, который, опустив голову, тихо шагал вдоль забора.
«Ждёт! — сообразил Климков, съёжился и подумал: — Заругает, скажет долго…»
Шпион, должно быть, услышал в тишине утра гулкий звук шагов по мёрзлой земле, он поднял голову и быстро пошёл, почти побежал встречу Евсею.
— Отдал?
— Отдал…
— Почему ты так долго? Он говорил с тобой?
Маклаков дрожал. Схватил Евсея за лацкан пальто и тотчас выпустил его, подул себе на пальцы, как будто ожёг их, и затопал ногами о землю.
,- Я тоже рассказал ему всю мою жизнь! — громко сообщил Евсей. Ему приятно было сказать об этом Маклакову.
— Ну? А про меня он не спрашивал?
— Спросил — уехали вы?
— Что же ты?
— Уехал, — сказал…
— Больше ничего?
— Ничего…
— Ну, идём, — я замёрз.
И он быстрым шагом бросился вперёд, сунув руки в карманы пальто и согнув спину.
— Так ты рассказал свою жизнь?
— Всё сполна, до сегодняшнего дня! — ответил Евсей, снова ощущая что-то приятное, поднимавшее его на одну высоту со шпионом, которого он уважал.
— Что же он сказал тебе?
Почему-то смущённо и не сразу Климков молвил:
— Ничего не сказал…
Маклаков остановился, придержал Евсея за рукав и тихо, строго спросил:
— Ты мои бумаги отдал?
— Обыщите меня, Тимофей Васильевич! — искренно вскричал Евсей.
— Не буду, — сказал Маклаков, подумав. — Ну, вот что — прощай! Прими мой совет — я его даю, жалея тебя, — вылезай скорее из этой службы, — это не для тебя, ты сам понимаешь. Теперь можно уйти — видишь, какие дни теперь! Мёртвые воскресают, люди верят друг другу, они могут простить в такие дни многое. Всё могут простить, я думаю. А главное, сторонись Сашки это больной, безумный, он уже раз заставил тебя брата выдать, — его надо бы убить, как паршивую собаку! Ну, прощай!
Он схватил руку Евсея холодными пальцами и, крепко пожимая её, спросил ещё раз:
— Так ты отдал бумаги ему, не ошибся, нет?
— Ей-богу, отдал!
— Я верю. Несколько дней не говори про меня там.
— Я туда не хожу. Двадцатого за жалованьем пойду…
— Потом — скажешь…
Он быстро повернул за угол. Евсей посмотрел вслед ему, подозрительно думая:
«Должно быть, сделал что-нибудь против начальства и испугался…»
Ему стало жалко себя при мысли, что он больше не увидит Маклакова, и в то же время было приятно вспомнить, каким слабым, иззябшим, суетливым видел он шпиона, всегда спокойного, твёрдого. Он даже с начальством охраны говорил смело, как равный, но, должно быть, боялся поднадзорного писателя.
«А вот я, маленький человек, — думал Евсей, одиноко шагая по улице, и всех боялся, а писатель меня не напугал».
И Климков, довольный собой, улыбнулся.
«Ничего не мог сказать писатель-то…»
Ему вдруг стало не то — грустно, не то — обидно, он, замедлив шаги, углубился в догадки — отчего это? И снова думал:
«Лучше бы Ольге рассказать тогда…»
XX
Около полудня его разбудил унылый Веков, в пальто и шапке, он держался рукою за спинку кровати, тряс её и вполголоса, монотонно говорил:
— Климков, эй, вставайте, зовут в канцелярию всех, эй, Климков, конституцию объявили, всех агентов собирают по квартирам, слышите, Климков…
Слова его падали, точно крупные капли дождя, полные печали, лицо сморщилось, как при зубной боли, и глаза, часто мигая, казалось, готовились плакать.
— Что такое? — спросил Евсей, вскакивая с постели. Веков уныло оттопырил губы и сказал:
— Манифест… А у нас, в охране, как в сумасшедшем доме стало… Саша — такой грубый человек — удивительно! Кричит, знаете: бей, режь! Позвольте! Да я даже за пятьсот рублей не решусь человека убить, а тут предлагают за сорок рублей в месяц убивать! Дико слушать такие речи…
Натягивая брюки, Климков задумчиво спросил:
— Кого же это убивать?
— Революционеров… А — какие же теперь революционеры, если по указу государя императора революция кончилась? Они говорят, чтобы собирать на улицах народ, ходить с флагами и «Боже царя храни» петь. Почему же не петь, если дана свобода? Но они говорят, чтобы при этом кричать — долой конституцию! Позвольте… я не понимаю… ведь так мы, значит, против манифеста и воли государя?
Голос его звучал протестующе, обиженно, ноги задевали одна за другую, и весь он был какой-то мягкий, точно из него вынули кости.
— Я туда не пойду, — сказал Климков.
— Как не пойдёте?
— Так. Я сначала похожу по улицам, посмотрю — что будут делать.
Веков вздохнул.
— Конечно, — вы человек одинокий. Но когда имеешь семью, то есть женщину, которая требует того, сего, пятого, десятого, то — пойдёшь куда и не хочешь, — пойдёшь! Нужда в существовании заставляет человека даже по канату ходить… Когда я это вижу, то у меня голова кружится и под ложечкой боль чувствую, — но думаю про себя: «А ведь если будет нужно для существования, то и ты, Иван Веков, на канат полезешь»…
Он метался по комнате, задевая за стол, стулья, бормотал и надувал щёки, его маленькое лицо с розовыми щеками становилось похоже на пузырь, незаметные глаза исчезали, красненький нос прятался меж буграми щёк. Скорбящий голос, понурая фигура, безнадёжные слова его — всё это вызывало у Климкова досаду, он недружелюбно заметил:
— Скоро всё устроится по-другому, — так что теперь жаловаться не к чему…
— Но ведь не хотят у нас этого! — воскликнул Веков, взмахнув руками и останавливаясь против Евсея. — Понимаете?
Евсей, обеспокоенный, повернулся на стуле, желая возразить что-то, но не мог найти слов и стал, сопя носом, завязывать ботинки.
— Саша кричит — бейте их! Вяхирев револьверы показывает, — буду, говорит, стрелять прямо в глаза, Красавин подбирает шайку каких-то людей и тоже всё говорит о ножах, чтобы резать и прочее. Чашин собирается какого-то студента убить за то, что студент у него любовницу увёл. Явился ещё какой-то новый, кривой, и всё улыбается, а зубы у него впереди выбиты очень страшное лицо. Совершенно дико всё это… Он понизил голос до шёпота и таинственно сказал:
— Всякий должен защищать своё существование в жизни — это понятно, однако желательно, чтобы без убийства. Ведь если мы будем резать, то и нас будут резать…
Веков вздрогнул, склонил голову к окну, прислушался и, подняв руку кверху, побледнел.