Весть об аресте Монса как громом поразила сотни сановников и сановниц петербургского общества. Матрена Ивановна, до которой дело слишком близко касалось, до такой степени испугалась, что слегла в постель и была в совершенном отчаянии; ее семейство и все приятели, все имевшие известного рода дела с Монсом, были в смущении: всем памятны были розыски Петра над царевичем Алексеем и его сторонниками, следствие и суд над князем Гагариным, над несколькими важнейшими из обер- и провинциал-фискалов, над важным Шафировым. Всем было памятно, что в каждом из этих розысков немногое осталось неподмеченным, и почти никто из лиц, мало-мальски прикосновенных к делу, не остался без строгой ответственности. Так и теперь: никто еще не знал, как взглянет Петр на взятки Монса – не взмахнет ли он мечом правосудия и по тем головам, которые, склоняясь пред фаворитом, подкупали его на разные несправедливости и происки?
Опасения их были напрасны: Петр уже был не тот, что прежде. Эта железная натура сделалась как-то мягче, так что открытие главной вины Монса глубоко его поразило; удар был так силен, что государь на все остальные вины арестанта взглянул как-то слегка, только как на официальный предлог к его осуждению; преследовать же дававших взятки, входивших в постыдные сделки с фаворитом, – это значило протягивать дело, откладывать казнь, словом, более и более растравлять свое сердце присутствием ненавистного соперника.
Петр решился стереть его с лица земли, и чем скорей, тем лучше.
В понедельник, 9 ноября, в канцелярию государева кабинета внесли ворохи всевозможных бумаг Виллима Монса; пришел Петр. Ввели, по его ордеру, арестанта.
Камергер не вынес взора Петра: в этом взоре было столько гнева, жажды мести и в то же время глубочайшего презрения, что Монс не выдержал, затрясся и упал в обморок. Ему открыли кровь, государь велел его увести назад под караул и дать ему время оправиться, а между тем с жадностью принялся за пересмотр его бумаг.
Надо думать, что при этом пересмотре были и пособники, так что пред государем скоро поднялась большая куча «противных» документов, которые потом и были переплетены в особую книгу; затем остальные бумаги остались в двух громаднейших связках.
Книга и связки перед нами; содержание первой особенно разнообразно; были ли подобраны сюда бумаги петровскими помощниками по суду, вплетены ли они в общий корешок гораздо позже так, случайно, – как бы то ни было, но сюда вошли бумаги всевозможных родов.
Так, здесь находятся челобитья о разных делах с предложениями презентов от Хитрово, Люпсовой жены, Льва Измайлова, князя Алексея Долгорукова, документ о передаче во владение Монса деревни царевны Прасковьи Ивановны, письма и выписочки о делах Отяева, Малевинского, архимандрита Писарева, Петра Салтыкова, Камынина, ростовского архиерея Дашкова и многие другие бумаги, касающиеся важнейших взяток Монса. Тут же вплетена и немецкая корреспонденция Монса с матерью, с сестрами, с друзьями из Немецкой слободы, его стихи, письма «амурныя», гадальная книжка, памятные листки о перстнях, о травах; вообще содержание отобранных «противнейших» документов было, как я уже сказал, весьма разнообразно.
Некоторые из документов – таковы все любовные записки Монса, письма той же материи к нему от Петра Балка, Матрены Ивановны или Функа и Бретингама, а также и письма голштинцев, относящихся до исканий герцога, – все эти бумаги были, по воле Петра, немедленно переведены на русский язык.
Государь, по не вполне ясному разумению немецкой грамоты, боялся проглядеть какого-нибудь слова, мало-мальски разъясняющего дело. Было ли найдено письмо сильненькое «с рецептом о составе питья, ни про кого друго, что ни про хозяина» – неизвестно.
Не видно по дошедшим до нас бумагам, имел ли Петр объяснение с Екатериной. Иностранцы, разумеется, живописуют по этому поводу целые сцены, рассказывают, как государь, в припадке гнева, раздробил громадное венецианское зеркало, как грозил он при этом супруге, что он так же вдребезги разобьет и ее существование; как фельдмаршал Репнин своим заступничеством спас Екатерину и проч., и проч. Подобными романическими подробностями нам бы весьма легко было оживить наш рассказ, но мы не хотим отступать от подлинных документов, по которым исключительно составлено настоящее исследование, и там, где молчат они, смолчим и мы. Это будет лучше, нежели повторять россказни иностранных писателей, бравших многие факты из области собственной фантазии.
Понедельник, 9 ноября, проведен был знатью петербургскою крайне смутно. Громовая весть об аресте Монса передавалась шепотом, по секрету; в маленьких покоях Зимнего дворца (на этом месте нынче казармы лейб-гвардии Преображенского полка) как тени сновали испуганные денщики и перетрусившие фрейлины; императрица заперлась во внутренних апартаментах, а в канцелярии «кабинета» в ворохе захваченных бумаг нетерпеливо рылся государь. Этот день, казалось, не мог не потрясти его души; в разгар настоящего события Петр вспомнил, что он еще не сделал никакого распоряжения насчет преемства престола, лучше сказать, что дети его еще «не пристроены», – и вот с обычной ему энергией он в несколько часов решается на то, что откладывал в течение четырех лет. Мы говорим об обручении его дочери Анны с Карлом-Фридрихом, герцогом Голштинским. Мы едва ли ошибемся, если скажем, что чтение переведенных для него писем Цедергиельма, графа Велинга и графа Бонде ускорило его решимость.
На другой день, 10 ноября 1724 года, во вторник, в десять часов утра, к герцогу Голштинскому, опечаленному арестом его сторонника Монса, неожиданно явился Остерман. В получасовой секретной аудиенции с его высочеством Остерман именем императора объявил, что государь твердо решился покончить дело герцога и что обручение должно совершиться в Катеринин день. Назначенье для этой церемонии дня ангела государыни – дело непонятное. Хотел ли государь сделать удовольствие супруге, давно уже желавшей этого брака, и в таком случае, кажется, нельзя сомневаться, что Екатерина имела с мужем объяснение, и оно кончилось для нее как нельзя лучше; или же государь имел какие-нибудь другие виды? Вообще надо прийти к одному из следующих заключений: Екатерина с обычным искусством успела вновь возбудить любовь к себе государя, сумела совершенно оправдаться; Монс не показал ничего для нее опасного, прешел многое молчанием и жизнью запечатлел к ней свою преданность, или же, наконец, Петр узнал грустную тайну, до сих пор известную всем, кроме его самого, но решился не чинить страшного розыска над той, которой обязан был многими счастливыми днями своей жизни.
Последнее заключенье, как оно ни противоречит мстительному, ничем не сдерживаемому характеру Петра, тем не менее кажется вернее других.
В то же утро, как Остерман сообщал герцогу вожделенную весть, Монс вновь приведен был к государю.
Допрос произведен был среди величайшей тайны. На бумагу тайна не была передана; письменные допросы, ответы и отписки касались только взяточничества. Те и другие записаны Черкасовым. Вопросы очень коротки, делались как бы нехотя, не вполне, как бы единственно только для соблюдения формы следствия; ответы Монса многословны, беспорядочны: ему, видимо, было нелегко вспоминать о множестве лиц, его подкупавших, и, вспоминая их одного за другим, важного за неважным, он облекал получаемые им презенты в форму дружеских подарков.
Камергер не знал, что лукавство ни к чему не поведет, что необходимость его казни для Петра до такой степени обозначилась, что даже не станут дополнять и проверять его ответы показаниями лиц, его даривших.
«Скажи о челобитной Хитрово в деревнях, – спрашивали Монса, – о заемном письме его тебе в 500 рублях, также о письме Макарова к графу Матвееву, с требованием прислать то дело в кабинет?»
«Подавал ли сам Хитрово свою челобитную ея величеству, – отвечал Монс, – или я у него принял, не помню; но Хитрово (действительно) просил у меня вспоможения в деле с Дашковым и обещал за то 500 рублей… Из них привез 200 в зачет даннаго им мне заемнаго письма, а по окончании дела обещал достальные 300 рублей дать. Только я у него тех денег не требовал, а привез он их своею волею с прошением, чтоб принять, и письмо заемное таким же образом дал. Что до письма Макарова (по делу Хитрово), того не помню; о деле же самом нигде не прашивал; только государыня-императрица изволила приказывать князю Ромодановскому о решении того дела по указам государевым. А как дело из Юстиц-коллегии перешло к князю Ивану Федоровичу (Ромодановскому), того не знаю».
«О Любсовой жене?»
«Как Любсова жена била челом о своем отпуске (за границу), тогда я как ее, так и ея челобитье, по указу государыни, ея величеству представлял. Тогда Любша мне ничего не дарила; только в прошлом году на мои имянины подарила: кусок кружев, потом еще два куска, да пред отъездом своим – 500 червонных. Тогда ж к имянинам прислал Мейер вина (следует исчисление бутылок и бочек). Послал я к нему в нынешнем году роспись, и по той росписи прислал он мне еще вина (следует исчисление). А больше того ни от Любши, ни от Мейера я ничего не бирывал».