Монс, как можно думать, не переставал хлопотать по этому делу. Государыня под его влиянием продолжала являть свое расположение к герцогу, но государь по-прежнему уклонялся от декларации. Явно, что она еще не входила в его политические расчеты. Но вдруг искания герцога увенчались успехом: причиной того или, вернее сказать, решительным толчком к тому был возникший в ноябре 1724 года розыск.
IX. Розыск
(ноябрь 1724 года)
5 ноября 1724 года было роковым днем для Виллима Ивановича. В этот день объявился давнишний донос Ершова.
Как это случилось, кто был передоносчиком, из-за чего вновь возникло дело – эти интересные вопросы решительно остаются загадками. С недоумением останавливаешься пред Поспеловым, Ягужинским, Макаровым, Меншиковым, Толстым, Анной Крамер: но нет, никто из них не мог сделаться доносчиком на Монса, а следовательно, и на Екатерину. Почему этого не могло случиться, мы уже объясняли; и что они действительно не были виновниками внезапно возникшего розыска, это видно из наград и милостей, которыми их осыпала Екатерина по восшествии своем на престол. Быть может, Андрей Иванович Ушаков? Действительно, он не был дружен с Монсом; ему и поручил Петр чинить допросы, производить следствие, но все-таки и Ушакова нельзя заподозрить в доносе: в противном случае он пострадал бы с воцарением Екатерины, чего, как известно, не случилось. Словом, вернее всего, что государь узнал об извете Ершова путем тайного, безымянного письма, т. е. путем довольно обычным в то страшное время, хотя путь этот и тогда был запретный.
В ноябре 1724 года принесено было одному из его лакеев, Ширяеву, будто бы с почты, письмо.
В чем оно состояло, куда исчезло – неизвестно; но что оно было и относилось к делу Монса, это видно из описи сего дела 1727 года. В ней рукою Черкасова, между прочим, помечено: «Пакет, а на нем написано: письмо подметное, принесенное в пакете к Ширяеву в ноябре месяце 1724 г.; вместо котораго указал его императорское величество положить в тот пакет белой бумаги столько же и сожжено на площади явно. А сие письмо указано беречь; а кресты на оном ставлены рукою его же императорскаго величества, блаженной и вечно достойной памяти».
Как ни сведал Петр о доносе Ершова, но 5 ноября 1724 года, по его повелению, взят был в Тайную Иван Суворов.
Суворов, по выслушании доноса, показал, что Ершов действительно у него ночевал, говорил он с ним про Егора Столетова, про то, что письма Монса сушили без опаски; что к камергеру приходила его сестра с сыном со слезным молением отбросить Егорку. «Говорил мне о всем этом Балакирев, – рассказывал Суворов, – тот самый Балакирев, что живет у Монса. А слов, что написал Ершов: когда-де сушили письма Монса, тогда унес Столетов из тех писем одно сильненькое, что и рта разинуть боятся, и что хорошенькое письмо, а написан в нем рецепт о составе питья, и не про кого, что не про хозяина, и что то письмо отдал Егор Макарову, Макаров Поспелову – и (ничего этого) я не говорил; что же до того, говорил я Смирнову: Столетов-де Монса поддел или подденет на аркан – того подлинно не упомню, и в чем, того не знаю, только (говорил) применяясь к словам Балакирева, что Егора не любят».
На очной ставке струсивший Суворов и доносчик Ершов – каждый стояли на своем.
Кажется, государь еще не предугадывал, какое развитие получит это дело; едва ли он не посмотрел на него как на обыденное следование о противных словах. Так, по крайней мере, можно думать, глядя на препровождение им времени в первые дни ноября месяца 1724 года.
В тот день – 5 ноября 1724 года – на свадьбе одного немецкого булочника он пробыл три часа, пируя в обществе своих денщиков, с немцами-ремесленниками; и все это время он был «необыкновенно весел». Сам Монс, ничего не предчувствуя, хлопотал о составлении патентов на камергерство, пожалованное ему при коронации: патенты ему и Балку были написаны, но им не суждено было украситься подписями государя.
Розыск продолжался. На другой день Суворов на новом допросе передал Андрею Ивановичу Ушакову известный уже нам разговор свой с Балакиревым. Ершов объявил, что он слышал только то от Суворова, что показано в доносе.
День 7 ноября прошел без допросов. Не в этот ли день донесено было государю о важности начатого по его указу розыска? Не этот ли день таинственное лицо, которое вело интригу против Монса, употребило на то, чтоб раскрыть глаза государю на странность власти и значения камергера при ее величестве?
К сожалению, ни в повседневном журнале того времени, ни в известном нам рукописном календаре, где попадаются отметки о препровождении времени государя, ни из записок, наконец, Берхгольца не видно, где был государь и чем был он занят в этот день.
Зато положительно известны его занятия 8 ноября 1724 года.
День был воскресный; государь отстоял обедню в Троицкой церкви, что на Петербургской стороне, и оттуда прошел в Петропавловскую крепость. В одном из ее застенков Петра ожидали Андрей Иванович Ушаков и Иван Черкасов, помощник кабинет-секретаря Макарова. Черкасов призван был для записывания показаний; тут же трепетали от страха Суворов, Столетов и шут Балакирев. Дело было не до смеху и шуток. От него потребовали ответа на показания Суворова.
«Я говорил только, – отвечал Балакирев, скрывая все, что было опасного в его болтовне с Суворовым, – я говорил только, что живу я у Монса в милости, но всегда на посылках, без покою; награждения ж не имею. А про Столетова говорил только, что он ищет в Монсе и чает у него быть в кредите, и ныне письма все у него на руках. Такия слова, что монсова фамилия, вся пришед к нему Монсу, со слезами просила, чтоб он Егора от себя бросил и проч. (см. выше), я Суворову сказывал; говорил же ему и про ответ Столетова: что-де они мне сделают? Они-де сами (т. е. Монс и Балки) прежде меня пропадут; про виселицу упоминал ли или нет, того не помню».
Затем Балакирев на все показания Суворова и записку неизвестного о разговоре с Константиновым отвечал или отрицанием, или уверениями, что не помнит, или, наконец, смягчал фразы: так, по поводу разговора своего с Константиновым, отчего Монс не женится, Балакирев так смягчил на допросе: «Сказывал я просто – слышал я от Монса: на что-де мне жениться, у меня-де их много, лишь бы охота была».
Дали очную ставку. Суворов стоял на своем; Балакирев запирался. Его императорское величество велел вздернуть придворного шута на дыбу.
Шут, повиснувши на вывороченных руках, повинился, «токмо силы письма», привезенного им (в апреле 1724 года) из села Преображенского в Покровское к Монсу, не сказал; а вместо того начал было называть лица, с кого его патрон брал взятки. Назвал Якова Павлова, который за презент Монсу сделан был учителем царевны Натальи Петровны, жену Люпса; назвал купца Мейера, князей Меншикова и Алексея Долгорукова, подаривших Монсу лошадей, «а о прочих, – объявил допрашиваемый, – надлежит подробно написать».
Спросили Столетова. «Ведал я, – сказал Егор, запершись во всем, что показал на него Балакирев, – ведал я только, что фамилия Монсова ко мне недоброхотлива; а Монсу на меня наговаривали. И говорил я, ведая все это: что они мне сделают? Я их не боюсь! А, быть может, я и говорил, ведая их недоброхотство, что сами прежде меня пропадут, а причины к тому не знаю».
Очная ставка с Балакиревым не раскрыла причины.
Откровеннее был Суворов. Он сообщил и то, о чем его и не спрашивали. Так, он пересказал разговор свой с Мишкой, слугой Поспелова.
Всего этого было довольно.
Петр отправился за объяснениями к Поспелову. Что там было – неизвестно. Несколько времени спустя государь возвратился в Зимний дворец.
Казалось, он был довольно спокоен, по крайней мере, в нем ничего не заметили придворные, весело балагурившие у Екатерины. Государь сел с ними ужинать. Монс был в ударе и «долго имел честь разговаривать с императором, не подозревая и тени какой-нибудь немилости». Минуту спустя (после ужина), – так рассказывает саксонский посол Лефорт, – государь велел Мон-су посмотреть на часы.
– Десятый час, – сказал камергер.
– Ну, время разойтись! – и с этим словом Петр отправился в свою комнату.
Придворные разъехались. Монс, придя домой, разделся и закурил трубку.
Вдруг в комнату вошел Ушаков.
Страшный инквизитор объявил фавориту, что с этой минуты он арестант; взял у него шпагу, ключи, запечатал бумаги и отвез несчастного к себе на квартиру.
Здесь ждал их сам император.
«А! И ты тут!» – сказал он, окидывая Монса презрительным взглядом. С редким для себя самообладанием государь удержал порыв гнева, не стал и допрашивать. Он оставил Монса на всю ночь терзаться мучениями страха и угрызений совести, если та не совсем заглохла в красавце камергере.
В ту же ночь арестованы были Столетов и Павлов; обоих заперли в Летнем дворце.
Весть об аресте Монса как громом поразила сотни сановников и сановниц петербургского общества. Матрена Ивановна, до которой дело слишком близко касалось, до такой степени испугалась, что слегла в постель и была в совершенном отчаянии; ее семейство и все приятели, все имевшие известного рода дела с Монсом, были в смущении: всем памятны были розыски Петра над царевичем Алексеем и его сторонниками, следствие и суд над князем Гагариным, над несколькими важнейшими из обер- и провинциал-фискалов, над важным Шафировым. Всем было памятно, что в каждом из этих розысков немногое осталось неподмеченным, и почти никто из лиц, мало-мальски прикосновенных к делу, не остался без строгой ответственности. Так и теперь: никто еще не знал, как взглянет Петр на взятки Монса – не взмахнет ли он мечом правосудия и по тем головам, которые, склоняясь пред фаворитом, подкупали его на разные несправедливости и происки?