Даже мебель, и прежде всего детскую кроватку, можно вырвать из почвы, как молодые деревья и нежные растения. Но какое дело этим мускулистым парням до столь тонких переживаний? В любом случае, мне предстоит освоиться в новой ситуации, хороша она или нет. Принять к сведению вид на стену, покрытую вьющимися растениями, отдаленно напоминающими плющ и меняющими цвет, как хамелеон, — зеленый, желтый, красный, в зависимости от времени года, — для дикорастущего природного явления это вполне естественно, однако мое младенческое «я» приходит к выводу, будто меняется, в том числе и меняет цвет, сама стена.
Да и рифленое матовое стекло в двери, сквозь которое просачивается электрический свет из передней (причем люди, передвигающиеся в передней, становятся чем-то вроде театра теней), — новация неожиданная, точь-в-точь как и вторая дверь детской. Это двойная дверь в родительскую спальню. Простенок между дверьми темен и таинствен. Вторую дверь иногда запирают на ключ. Находясь в темном тамбуре, можно услышать скрип ключа в замке, и это будет означать, что тебя заперли в простенке между родительской спальней и детской.
Но на столь преувеличенные и откровенно надуманные страхи мое туповатое младенческое «я» было в ту пору наверняка неспособно, к счастью, неспособно!
Но не может же быть такого, чтобы в пётцляйнсдорфской квартире с видом в сад ничего, кроме покрытой плющом стены за окном и темного простенка двойных дверей между родительской спальней и детской, ничего больше не было? Как, например, расставили по гостиной с балконом «жилую фалангу» Фришхерца, ведь ее перевезли сюда тоже? Какие чудовища обстановки ведут свою разнузданную жизнь в большой, заново обставленной комнате рядом с гостиной? Как выглядит комната прислуги? Отведена ли кухне с ванной комнатой в этой квартирной симфонии партия вторых скрипок, бездумно подыгрывающих солистам?
Два краеугольных камня интерьерной архитектоники Фришхерца с ее мировоззренческой и духовной эстетикой, свободной от какого бы то ни было украшательства: лампа под белым шелковым абажуром, закрепленным на двух металлических кольцах, снабженная выключателем на шнуре, и обеденный стол (спроектированный как белый, но по требованию Матросика, к сожалению, покрытый коричневым лаком), попав в новую обстановку, явно в значительной мере утратили свое духоподъемное значение. Вместо навязанных Фришхерцем книжных полок Матросик обзавелся низенькой — по бедро — книжной «стенкой» во всю длину комнаты, — и уж эту-то «стенку» проектировал не Фришхерц! Коллекция первоизданий, собираемая Матросиком, выросла в результате хотя бы просто в длину, и мое младенческое «я» крадется вдоль этой сокровищницы духа, не доставая до нее пока головой, когда ему хочется попасть на балкон. Один ряд книг выглядит особенно завлекательно: невысокие, в ладонь, томики в кожаном переплете с красными корешками и золотым тиснением, теперь я понимаю, что это собрание сочинений Гете, последнее прижизненное издание.
Путешествие на балкон означает и радость встречи с огромным количеством красных корешков с золотым тиснением, — краски настолько яркие, что поневоле бросаются в глаза. Я останавливаюсь, поворачиваюсь к собранию сочинений Гете, к последнему прижизненному изданию, заталкиваю обеими ручонками маленькие изящные томики в глубину «стенки». Я играю с ними как в кубики. И это заставляет Матросика (а он как раз сидит за газетой под лампой с выключателем на красном шнурке, сидит как истинный отец семейства) вскочить на ноги, грозно приблизиться к моему младенческому «я» и оторвать мои ручонки от книг, прежде чем последние, дополнительные тома прижизненного издания, выпущенные уже посмертно, и раритетный том со справочным аппаратом издания не исчезнут в глубине книжной полки, на которой играют в кубики. Нельзя, говорит Матросик, и подкрепляет словесную заповедь шлепком по тыльной стороне моей ладони. Я смог простить ему эти достойные ветхозаветного Моисея действия, эту физическую острастку вероотступника лишь долгие годы спустя, прочитав в антикварном каталоге, сколько стоит последнее прижизненное собрание сочинений Гете. На балкон можно, впрочем, попасть, и не задерживаясь у Гете. Балкон с видом на Каленберг; с этой горы спустился со своим войском в 1683 году польский король Собеский, он прогнал турок, прогнал поганых мусульман, он спас Вену от исламского Полумесяца, он сберег ее для Священной Римской империи германской нации и для всей христианской Европы. Взгляд ребенка, к счастью, не обязан погружаться в прошлое на такую глубину, а принудительные занятия, которые припасает для него школа, начнутся еще не завтра. Так что же делает младенческое «я», очутившись на балконе? Смотрит куда поближе, а именно на балкон квартиры, находящейся ниже этажом. Там восседает благородный Леопольд фон Випперер-Штрогейм, отставной директор Дунайской пароходной компании (это акционерное общество с ограниченной ответственностью объединяет живущие по берегам Дуная народы). Перед отставным директором — маленький курительный столик, на котором неизменно стоит стакан воды, а сам старик что-то читает, сидя в высоком и глубоком кресле (гнутые ножки его снабжены колесиками); утром, если погода хорошая, колесики выкатывают всю тяжесть кресла на балкон, а вечером закатывают обратно, в гостиную. Конечно, кресло отставного директора фон Випперер-Штрогейма нельзя назвать настоящим вечным двигателем, хотя младенческому «я» оно кажется именно таковым (сверху-то мне металлических колесиков не видно). Да и сам благородный Леопольд не может оказаться вечным двигателем, хотя, судя по его распорядку дня, кажется, будто дело обстоит именно так.
Если позволяют погодные условия, он сидит с книжкой в кресле на балконе и ест свою книгу, не пользуясь, правда, столовыми приборами, пожирает страницу за страницей, как гуляш, который ему могли бы подать на завтрак. От удовольствия, доставляемого пищей духовной, он то и дело причмокивает, так сказать, причмокивает духом, на мгновение откладывает книгу, отпивает глоток воды из стакана, стоящего на курительном столике, доказывая тем самым полную безвредность и абсолютную усвояемость принимаемой им духовной пищи. Благородный Леопольд сохранил со времен своего школьного детства, пронеся сквозь весь период активной служебной деятельности до той поры, когда взгляд моего младенческого «я» впервые упал на его седую голову, способность невероятно волноваться, читая о приключениях Виннету — вождя апачей, с горячим участием следить за полетом пчелы Майи и получать большее удовольствие от совершенно неправдоподобных историй, которыми потчует читателя Джек Лондон, чем от «Божественной комедии», «Страданий молодого Вертера» и «Будденброков». Таким образом, его все же можно признать вечным двигателем, хотя и не в механистическом смысле: вечный двигатель подростковой жажды приключений, еще не откорректированной действительностью; эту жажду он самым диковинным образом пронес сквозь все годы в пароходстве и приберег для утоления на балконе в глубоком пенсионном возрасте…
Неужели Дунайское пароходство так и не смогло обеспечить его полем для реализации подросткового авантюризма? Этого мне не понять и не представить, особенно когда я вспоминаю об отце Матросика, об адвокате верховного и уголовного судов, когда вспоминаю о том, как он стоял на балконе своей квартиры по Рингштрассе, смотрел на Дунайский канал и предавался фантазиям.
«Я мог бы купить в Дунайском пароходстве билет первого или второго класса, мог бы подняться на борт и, покуривая сигару, прислушаться к плеску волн и плыть мимо Фиванских ворот, мимо Пресбурга, мимо Будапешта, Белграда, мимо летящих бакланов и пляшущих крестьян в румынских национальных нарядах, — мог бы доплыть до самого Черного моря, — да я вполне мог бы поступить именно так».
Адвокату верховного и уголовного судов это представлялось совершенно головокружительным приключением.
Леопольд фон Випперер-Штрогейм мог бы организовать для себя такое приключение совершенно бесплатно: будучи директором пароходства, он мог бы осуществить режиссуру этого спектакля, а ведь спектакль, поставленный за счет режиссера, авантюристическую душу устроил бы едва ли. Качество приключения зависит от цены, которую приходится за него платить; наивысшей ставкой в этой игре является собственная жизнь, самые замечательные приключения, соответственно, должны быть и самыми опасными. А благородный Леопольд, к собственному сожалению, отправлен на покой по достижении им пенсионного возраста в добром здравии, без каких бы то ни было болезней, не говоря уж о ранах, — за годы службы он ни разу в такой ситуации не оказывался.
Вот уж воистину подходящие друг дружке напарники! Благородный Леопольд в отставке, уже знающий, что ему ни разу в жизни не пришлось и, понятно, не придется рисковать жизнью, — и мое младенческое «я», еще не знающее, что на стремительной одноколейке жизненного роста его постоянно будут подстерегать смертоносные опасности.