— Направо и еще раз направо. Триста шагов. Трубочку не забудь!
В «Незабудке» Иван Иванович ждал, пока барменша сдаст пустую тару, купил портвейн и, конечно, про трубочку забыл. Повернул обратно к «Незабудке» и едва не угодил под «Скорую помощь», которая выскочила из-за кустов.
— Залил зенки, дядя? — только и успел крикнуть Ивану Ивановичу санитар из окна машины, и «Скорая помощь», взвыв, промчалась мимо.
— Просто так трубочек не даем, — объявила барменша. — Возьмите коктейльчик.
Пришлось соглашаться.
— Какой желаете? «Москва»? «Яичный»? «Надежда»?
— «Надежда», — сказал Иван Иванович, забрался на высокую табуретку и подумал: «А вдруг сейчас выпью эту „Надежду“, расслаблюсь, и память вернется. Ведь бывают такие случайные совпадения».
Иван Иванович вынул из бокала трубочку и залпом заглотнул всю порцию.
Потом зажмурил глаза и постарался сосредоточиться.
Сначала перед внутренним взором Ивана Ивановича проплыли ничего не выражающие розовые пятна.
Потом сквозь эту неопределенную муть стало проступать какое-то неясное видение.
«Ну, давай, давай… определяйся!» — внутренним голосом подхлестывал видение Иван Иванович. Видение стало определяться, стали вырисовываться очертания как будто человеческой фигуры.
«Пусть какой-нибудь из моих персонажей», — трепеща молил Иван Иванович.
А виденье между тем оформлялось, становилось объемным, и вдруг Иван Иванович, не открывая глаз, ясно увидел перед собой Витьку-слесаря на фоне помойных бачков.
Иван Иванович застонал и открыл глаза. И сразу же ощутил приторную коктейльную сладость во рту и тяжесть в области печени.
— Сколько с меня? — спросил Иван Иванович и, не дождавшись сдачи, зашагал к ужовскому дому.
У подъезда, выхлестав из берегов бурую лужу, митинговала толпа. В гомоне голосов можно было уловить, что пьяным и дуракам — счастье. На подходе Ивана Ивановича толпа примолкла. Откуда-то из самого центра вывинтился Витька-слесарь и подошел к Ивану Ивановичу вплотную. Доверительно сообщил:
— Дружка вашего на «Скорой» увезли.
— Как увезли? Сердце?
— Может, и сердце…
— Вы дверь открывали?
— Зачем открывать. Он сам выпал. С балкона.
— ?!
— Как вы ушли, он все за угол дома заглядывал, ждал, значит. Ну и вывалился. Да прямо на листы. Его, значит, и спружинило. Он на землю скатился. Ну, без памяти, ясно. Врачи говорят, вроде целый.
— Живой?
— Был живой. Только без памяти, говорю, в полной бессознанке увезли.
Иван Иванович побежал со двора, громыхая по рассыпавшемуся кровельному железу.
— Поразительный случай, — определил врач, возвращая Ивану Ивановичу удостоверение Общества кинолюбов. — Из шока мы его вывели. Обследовали: ни сотрясения, ни царапины. Поразительный случай. Ведь седьмой этаж, не шутки. В сущности, можно его сейчас же выписывать. Но мы денька три подержим для профилактики. Просто поразительный случай.
— Можно его сейчас навестить?
— Пожалуйста. Только мы его изолировали, а то вся больница рвется на него поглядеть.
Иван Иванович прошел за белой докторской спиной по сложному лабиринту лестниц и коридоров и оказался перед дверью с закрашенными белой краской стеклянными филенками.
Врач сунул руку в карман халата, потом хлопнул себя по груди, потом — по лбу.
— Черт. Извините. Ключ забыл. Обождите здесь. — И исчез.
Иван Иванович остался один.
— Филимон, — тихонько позвал Иван Иванович и припал ухом к дверной щели.
— Принес? — неожиданно громко спросил Филькин голос прямо в ухо.
Иван Иванович схватился за сердце и через синтетику плаща ощутил тяжелую твердость бутылки.
— Я… Да…
— А трубочку не забыл?
Иван Иванович, не размышляя, сунул в карман плаща руку и извлек несколько помятую коктейльную трубочку.
— Со мной.
— Давай, Ванька!
Зажав в потном кулаке сорванную шапочку пробки и прикрывая полами плаща бутылку, из горлышка которой в скважину замка уходила трубочка, Иван Иванович ждал появления врача, и его поддерживала только слабая надежда на то, что, может быть, он сейчас спасает талантливого человека.
Случай седьмой
Снова такси, третье за сегодняшний, такой неудачный день, мчалось по просохшему от майской грозы шоссе, унося Ивана Ивановича за город, за город…
Молодая весенняя травка ровно озеленила недавно еще грязные, размытые тающими снегами обочины. Мелкие листочки придорожных деревьев сквозили, пропуская в переплетения ветвей небесную голубизну.
С поворота, когда машина взлетала на холм, вдруг открывались распаханные поля, синяя зубчатая полоска леса, и, весело отражая не жаркие еще солнечные лучи, поблескивала чистой железной кровлей чья-то новая крыша. Ивану Ивановичу вместе с легким майским воздухом стали залетать в голову сладко волнующие и вряд ли полезные сомнения.
«Ну что из того, что я люблю кино, что я кинолюб? А разве нельзя любить кино и не писать сценарии? Жить вот в этом домике с новой крышей, — потекли расслабленные мысли. — Ведь я крестьянский сын, крестьянский сын… Для чего я пишу? Ведь я не хочу, как тот мой знакомый — лысенький, серенький козлик, — аккуратно загребать копытцем из-под триумфальной арочки гонорарной кассы… Я пишу для того, чтобы… чтобы… А мог бы я не писать для кино? Вообще ничего не писать?» — прямо спросил себя Иван Иванович и не нашел ответа.
Такси летело с холма на холм, Распятин угрелся на заднем сиденье, веки его отяжелели, и он не заметил, как провалился в бездонную звенящую пустоту.
Случай восьмой
Возник Иван Иванович из этой пустоты прямо у калитки в зеленом сплошном заборе, что огораживал дачу кинорежиссера Рюрика Хитрово-Дурново. Если вы думаете, дорогой читатель, что к этому моменту Иван Иванович вспомнил хотя бы строчку из своего сценария, — вы ошибаетесь. Ни строчки не вспомнил Иван Иванович, ни слова, ни полслова. Но твердо помнил название «Надежда», и это само по себе обнадеживало.
Пока Иван Иванович готовился войти за калитку, прикидывая, как отнесется к его внезапному появлению собака, размеренное тявканье которой уже слышалось сквозь забор, калитка распахнулась, и Рюрик Хитрово-Дурново сам явился перед Иваном Ивановичем. Кинорежиссер был одет в долгополую женскую шубу, подпоясанную широким полосатым шарфом цветов французского флага. Из-под шубы выглядывали ноги в белой спортивной обуви. Голову покрывал оранжевый мотоциклетный шлем, подвязанный под подбородком. За черными очками-консервами невозможно было различить выражение глаз Рюрика, но это было и не нужно, потому что на лице его прочно держалась широкая белозубая улыбка.
— Здорово, дед! — крикнул Хитрово-Дурново с той неподражаемой интонацией, с которой маршал приветствует на параде воинов.
Но настроение у Ивана Ивановича было совсем не парадное и поэтому вместо ответного «ура» он только и выговорил:
— Ты, Рюрюша…
— Бегу положенные десять километров, — объявил кинорежиссер и, не разъяснив, кем и зачем положенных, миновал Ивана Ивановича и зашлепал белыми ступнями по глади шоссе.
Иван Иванович посмотрел, как шевелятся под шубой лопатки Хитрово-Дурново, и, надвинув поглубже кепку, устремился вдогонку.
На повороте, пропустив навстречу рычащий самосвал, Иван Иванович поравнялся с кинорежиссером.
— Шуба зачем? — задыхаясь, выкрикнул Распятин.
— Худею! — Рюрик со свистом дышал через нос.
— Ты мой сценарий «Надежда» читал? — не отставал Иван Иванович.
— Дыши носом, — ответил Хитрово-Дурново и наддал рыси.
Метров сто пробежали, сипя. Потом Иван Иванович остановился, хватая воздух ртом, точно так, как делает это пес, который хочет изловить надоевшую муху. Меховая спина кинорежиссера быстро удалялась.
— Рюрюша! — жалостно позвал Иван Иванович и совсем потерял дыхание.
— Дома жди! — И Хитрово-Дурново, вильнув в сторону, ловко разминулся с автобусом.
Собака встретила Ивана Ивановича как родного. Она поставила передние лапы на плечи гостю и оказалась вровень с человеком. Пользуясь этим равенством, собака отхлестала Ивана Ивановича по лицу горячим слюнявым языком и, только когда гость, приговаривая: «Ах ты, собачуля, хорошая, хорошая», боком взошел на веранду, отстала. Иван Иванович, отплевываясь и утираясь рукавом плаща, оглядел веранду. Во всех ее четырех углах были поставлены в беспорядке велосипеды для всех детских возрастов, требующие серьезного ремонта. Виднелась и педальная машина, доведенная до состояния консервной банки, в каких обычно рыбаки носят червей для наживы.
Среди этого хлама стоял круглый стол, накрытый клеенкой. На клеенке — самовар, банки с какими-то разноцветными массами, ваза с печеньем, вложенные одна в другую чашки и блюдца стопкой. К столу были придвинуты два плетеных стула и городская парковая скамейка, в которой не хватало нескольких досок.