— Община Ее Высочества и моя община в Москве в большой неприязни живут, кровь между нами. Правда между нами. — Он опустил голову. — Распутин самолично задушил батюшку нашего. Только, ваше благородие, не время сейчас…
— Погоди. Сначала все это должно замерзнуть! Почему Дусин — доверенное лицо княжны, то есть, наверняка мартыновец тоже — но…
— Господин Дусин был человеком, верным их Высочествам, но брат нам. Он еще обещал, что вам тоже поможет — что, не помог?
Замерзло.
— Ладно. — Прочистило нос еще раз. — Так за что это меня вроде бы должны арестовать?
— За убийство губернатора Шульца.
Носовой платок полетел на пол. Упало на табуретку у печки.
— Не врете…
Пелка нервно перекрестился, поцеловал ладанку.
— Спасением души клянусь!
— Откуда у вас такие сведения?
Тот прикусил губу.
— А вы меня не выдадите?
— Не выдам, Пелка, не беспокойтесь.
— Ну… Тогда так. Как только я приехал за вашим благородием, это уже добрый месяц тому, то куда мне было деваться? К братьям моим, к приятелям приятелей обратился. Какое-то время еще лечился, но сразу же слово отправил, что ежели что вашего благородия касаться будет — а ведь каждый, идущий путем Мартына, про Сына Мороза слыхал — эта весть должна до меня дойти, а я уже подавлял всяческие опасные замыслы разгоряченных голов, чтобы в покое ваше благородие оставили. И вот так именно сегодня новость страшная пришла от брата нашего, который, только умоляю ваше благородие, чтобы никому — который слугой в доме полковника Гейста, и говорит он, ой, что он говорит: было покушение кровавое на Его Сиятельство, графа Шульца-Зимнего, первое же обвинение по которому и верную-быструю смерть выписали уже на Венедикта Филипповича Герославского. А раз господина пока что в кандалы не заковали, то наверняка лишь затем, что готовятся к крупной жандармской акции по всему Иркутску. И что может вам жизнь спасти — только бегство!
Вытерло лоб и только теперь заметило пот на коже выступивший. Отодвинулось от печки.
— И когда это покушение состоялось?
— Да вот, пока пробежать успели туда-сюда с тревогой — это сколько? Час где-то?
— Сиди тут.
Вышло в салон. Крикнув, чтобы принесли бумагу и ручку, быстро написало несколько слов уважаемому Модесту Павловичу Кужменьцеву и послало слугу верхом, рублевку в карман ему сунувши, чтобы сломя голову сквозь пургу поскакал.
Панна Марта допытывалась, что происходит — господин Щекельников все так же стоял в коридоре перед дверью, разве что нож кошмарный за пазуху спрятал. С извинениями расцеловавши ручки панне, попросило, чтобы та постучала, как только пан Войслав с работы вернется, схватило с кухни горячего шоколаду и вернулось к Пелке.
Тот шоколаду не хотел; налило в одну чашку. Парень сидел с синим лицом, прижатым к холодному стеклу; правым глазом, черным, в белую тьму всматриваясь, левым по комнате высматривая, что в результате давало совершенно рыбье косоглазие.
Подуло на шоколад.
— Так кто вы вообще такой, Пелка? — спросило тихо. — Зачем вы за мной через полсвета ездите, людей ради меня убиваете, собственную шею подставляете?
Тот еще шире вылупил влажный глаз.
— Да как же! Ваше благородие! Как это, зачем!
— Вера сердечная, это понимаю, но…
— Вера! — выдохнул тот и раскашлялся, долго еще массируя горло, прижатое лапой Щекельникова.
Стараясь отмерять каждую мысль и жест в соответствии с внутренним тактом, чтобы любой чуждый ритм не мог, навязавшись телу, навязать свою волю и духу, глотало шоколад мелкими глотками, отсчитывая по простым числам, то есть, на один, два, три, пять и семь. При этом не отрывало взгляда от Мефодия. Барин и батрак, городовой и уличный бродяга, поляк и русский.
— И все же, по правде, что вам нужно? — продолжило неспешную беседу. — Значит, мартыновцам? Чего вы хотите? Чего ожидаете?
Удивление и решимость переливались на лице Пелки.
— А вы, католики — что вам нужно? Чего вы хотите? Чего ожидаете?
— Выходит, не вера, хорошо. Что же?
Тот смешался, отвел взгляд; но точно так же он мог пытаться сорваться с зимназовой привязи.
— У господ вечно оно так… — буркнул парень.
— Как, Мефодий, как?
— Вечно такие бабские разговоры у вас. — Он тряхнул башкой. — Ну, и почему ваше благородие не бежит?! Ведь арестуют вас!
Вытерло ус от шоколада.
— Сам ты молодец, не баба, но ведь можешь сказать, что в душе твоей играет; это дело мужское, Мефодий, не про мелкие чувства болтать, но заглянуть в самого себя и ясно назвать тот дух, что мужчину к величайшим подвигам ведет. И ты, Мефодий, правильно отмечаешь, у господ подобное умение глаза и слова, души и разума чаще встречается; а мужик, даже когда соседа зарубит, то никак судье вслух не способен объяснить: отчего, зачем, ради чего все это сотворил. Тем более, не выскажет он, почему всю жизнь на пашне провел, как его отец и отец его отца; нет в его жизни никаких «почему» и «зачем». Вот так, замерзло. — Языком распределило сладкий шоколад по нёбу; его вкус и гладкая, маслянистая плотность отпечатались на языке, так что высказывалось уже в тоне и ритме воистину шоколадном, то есть, плавно, мягко, низко, сладко. — За то вот господа… Как ты считаешь, Мефодий, о чем говорит все искусство, которым в городах и имениях восхищаются, все эти театральные и книжные рассказы?
— Как баб скорее к греху подтолкнуть и в голове им замутить, — буркнул тот.
— Это тоже. Только я же спрашиваю, не зачем — о чем, про что? Так вот, о том как раз: что человек делает нечто великое — благородный поступок, подлое деяние, неожиданное действие — что-то другое, такое, которое, вроде бы, не от него пришло, и каковы последствия этих поступков он переживает, как он пытается самому себе и другим рассказать, почему так сделал, что сделал; и обычно случается — ни на каком людском языке он этого высказать не может — так именно для того искусство, пьеса и служит, она рассказывает.
— Я такого не знаю, — сказал Пелка. — Я не начитанный.
— Но мы же на земле Льда, здесь даже мужик, который за всю жизнь в чистое зеркало не глянул, способен все на паре пальцев вычислить. — Отставило чашку. — А вот скажи-ка Мефодий: за кого ты так сильно стыдишься?
Тот прижал висок к стеклу, стиснул веки.
— За родителей своих, за них.
— Кто они?
— Кто? — выдохнул тот. — С мамонтами уже ходят.
— Но стыд тянет.
— Тянет стыд, барин, тянет, ой как тянет.
— За что?
— За подлость, вредность нелюдскую, за сердца черные и жизнь мою, так стыдно пред Богом и людьми, так… — Пелка чуть ли не задохнулся. Приложил кулак к груди, склонил голову. — Тянет, давит, так рвет когтями огненными, что временами и дышать не способно.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});