"Я теперь адресую свои записки прямо на имя потомства; хотя, правду сказать, письма по этому адресу не всегда доходят, - вероятно, по небрежности почты. Через каких-нибудь пятьдесят лет, то есть в 1922 году, русское правительство в припадке перемежающегося либерализма разрешит напечатать эти записки, но тогда это уж будет ужасная старина, - нечто вроде екатерининских и петровских времен, времен очаковских и покоренья Крыма. Будет только темное предание, что, дескать, в старые годы жил-был на Руси какой-то чудак Владимир Сергеев сын Печерин: он очертя голову убежал из России, странствовал по Европе и наконец оселся в Америке, где и умер в маститой старости… Народное воображение все это преувеличит, разукрасит, превратит в легенду, в сказку: чего ж лучше? Гораздо приятнее быть героем в сказке, чем в истории: исторические лица часто изнашиваются, теряют цвет и шерсть, а сказочные герои вечно юны и никогда не умирают.
Какой-нибудь говорящий по русски, но именующий себя американцем юноша 20-го столетия (а оно ведь очень недалеко) с любопытством, а может быть, и с сердечным участием, прочтет историю этой жизни, вечно идеальной, отрешенной от всякой земной корысти, вечно дон-кихотствующей, и может быть, это чтение воспламенит в нем желание совершить какую-нибудь великодушную глупость… Но если я пишу для потомства, то к чему же тут торопиться? Ведь потомство не уйдет, да к тому ж оно и подождать может - что с ним церемониться? Важная особа! 20-ое столетие! Экая невидальщина! Мы и почище вас видали. Мы жили в пресловутом незабвенном 19-ом веке!"
Почти совершенно не известный в России Владимир Сергеевич Печерин, только за спасение трёх племён, должен был бы остаться в истории. Но он совершил нечто большее. "Он открыл новый народ, русских американцев, и доказал нам самим, что мы существуем.."
Детство Печерина, сына кадрового офицера, прошло по захолустным городкам Украины и Молдавии, а история духовного развития, по собственному признанию, началось "от первых лучей разума". "Зрелище неправосудия и ужасной бессовестности во всех отраслях русского быта - вот первая проповедь, которая сильно на меня подействовала… В то время все подготавливолось к взрыву. Стихии были в брожении. Полковник Пестель был нашим близким соседом. Его просто обожали. Он был идолом 2-й армии."
В 1831г. Печерин блистательно закончил курс Петербургского университета по специальности классической филологии и в том же году дебютировал в журнале "Сын отечества" с переводами Шиллера и греческой антологии. Вследствие этих переводов он "сделался страшным любимцем" товарища министра народного просвещения С.Уварова, мнившего себя знатоком античной поэзии. По его указанию Печерин был включён в группу выпускников университета, отобранных для двухлетней командировки в Берлин, с целью "усовершенствования в науках и и приготовления к профессорскому званию". Из Европы Владимир Сергеевич вернулся крайним радикалом, убеждённым, что "Россия является оплотом… деспотизма" "с отчаянием в душе представляя себя благонамеренным профессором, насыщенным деньгами, крестиками и всякой мерзостью" и "с твердым намерением уехать при первом благоприятном случае".
Случай представился через год. "Я бежал из России, как бегут из зачумленного города… я был уверен, что если б я остался в России, то с моим слабым характером я бы непременно сделался подлейшим верноподданным чиновником или попал бы в Сибирь ни за что ни про что.."
Печерину представлялось "какое-то огромное, блистательное и героическое поприще в странах, жизнь которых я наблюдал не долго и поверностно.."
Сначала Печерин поселяется в Швейцарии, пытаясь наладить контакты с итальянскими революционерами, а когда кошелёк его полностью истощился, пешком отправился во Францию, в Париж, который в то время был главной лабораторией социально-утопических идей. В дороге странный, нищий иностранец был задержан французскими властями и выслан из страны. В итоге Печерин оказался в бельгийском Льеже, где, оказавшись в полной нищете, пробавлялся грошовыми уроками, служил камердинером, торговал ваксой. Одновременно он изучал "коммунизм Бабефа, религию Сен-Симона, систему Фурье… и собирался уехать в Америку, чтобы основать там образцовый фаланстер".*(6)
"Необычность его жизненного пути не помешала Печерину и в своем характере, и даже в своей судьбе воплотить те черты, которые были запечатлены русской литературой и российской общественной памятью - неспособность активной положительной деятельности и умением сомневаться во всем, беспощадный самоанализ и тоска по идеалу." Неудивительно, что итогом идейных исканий Печерина стал духовный кризис, в 1840г. он перешёл в католичество, а затем стал монахом, вступив в орден реденптористов.*(7) Все старые связи были прерваны, друзья забыты. "Я как будто напился воды из реки забвения: ни малейшего воспоминания о прошедшем, ни малейшей мысли о россии…" Лишь в 1953г его разыскал Герцен, в то время уже ставший эмигрантом.
В предисловии к вышедшему в Лондоне в 1861г. сборнику "Русская потаенная литература XIX столетия", где была напечатана поэма Печерина "Торжество смерти", Огарев писал: "Поэма, несмотря на ее отвлеченность, обличает сильный поэтический талант, который мог бы развиться. Каким образом автор ее погиб хуже всех смертей… погиб заживо, одевшись в рясу иезуита и отстаивая дело мертвое и враждебное всякой общественной свободе и здравому смыслу? Это остается тайной; тем не менее мы со скорбию смотрим на смрадную могилу, в которой он преступно похоронил себя. Воскреснет ли он в живое время русской жизни… Как знать?"
Печерин скоро стал известным проповедником, одним из видных ораторов ордена, пользуясь авторитетом и признанием в среде католического духовенства. Но в конце 50-х в его мировозрении произошёл резкий перелом. Вернувшись к словам Огарева: "Если внешнее чудо могло столкнуть его живого в гроб, то внутренняя сила может и вырвать из него."
"…Взором осмелился окинуть и измерить свое положение и разом увидел и постигнул весь его ужас… Я проспал двадцать пять лучших лет своей жизни. Да что тут удивительного! Ведь это не редкая жизнь на святой Руси. Сколько у нас найдется людей, которые или проспали всю свою жизнь, или проиграли ее в карты! Я и то и другое сделал: и проспал, и проигрался в пух…
Меня призвали было в Рим в 1859, незадолго до итальянской войны, с большими надеждами и ожиданиями: хотели похвастаться мною перед папою и кардиналами, а вышло напротив, совсем напротив. Для чего позвали? - для того, чтобы говорить проповедь для русских и на русском языке в день Богоявления. Я решительно отказался. Я никак не мог принять на себя такой глупой роли. Ты не можешь вообразить себе, до какой степени простирается ослепление или просто глупость русских католиков… Какое безумие! Проповедовать русским необходимость подчиняться папе - и где же? В Риме! в виду французских штыков!! Мой отказ произвел неприятное впечатление в высших сферах. Нашли, что я составлен не из такого мягкого материала, как они ожидали, а потому поспешили отправить меня назад в Англию, а в наказание за строптивость даже не представили меня папе; следовательно, я ни разу в моей жизни не целовал папской туфли, ни чего-либо другого. "Cela nuira serieusement a votre canonisation", ("Это сильно затруднит вашу канонизацию" (фр.) - сказал мне генерал ордена. Каково? мне заживо сулили канонизацию, то есть причисление к лику святых, если б был немножко погибче. Ха-ха-ха, ха-ха!… Три месяца я прожил в Риме. С пламенным сочувствием к итальянскому делу я я должен был жить в обществе закоренелых австрийцев… Я чувствовал себя славянином и ненавидел австрийцев… Ах! если бы мне как-нибудь исчезнуть, пропасть где-нибудь так, чтобы и след мой простыл, чтобы и слуху не было о моем священстве и католичестве! Но это тоже мечты, несбыточное дело. Нельзя же человеку совершенно исчезнуть. Надо примкнуть к какой-нибудь партии, к какому-либо верованию. А я ни во что не верю… Хорошо тебе: ты живешь одною нераздельною жизнью, то есть русскою жизнью. А у меня необходимо две жизни: одна здесь, а другая в России. От России я никак отделаться не могу. Я принадлежу ей самой сущностью моего бытия, я принадлежу ей моим человеческим значением. Вот уже более 20-ти лет как я здесь обжился - а все ж таки я здесь чужой… Я нимало не забочусь о том, будет ли кто-нибудь помнить меня здесь, когда я умру; но Россия - другое дело… как бы мне хотелось оставить по себе хоть какую-нибудь память на земле русской - хоть одну печатную страницу… Ты оставишь по себе… железные дороги и беломорское плавание, а мне нечего завещать, кроме мечтаний, дум и слов.*(8)
На всем неизмеримом пространстве русской империи нет нигде ни пяди земли, где бы я мог найти покой ногами своими, нет ни одной точки, где бы я мог стать твердою стопою. Тут напрасно кричать с Архимедом: "Da mihi punctum ubi consistam! - Дайте мне точку опоры!" Этой точки нет и быть не может."