Гельмгольц. — Даже когда мы тренируемся только вдвоем и никто нас не видит, он совершенно не способен попасть со мной в ногу. Он что же — постоянно пьян?
— Джордж, — вздохнул Финк, — ты, в своей святой невинности, хотел сделать музыканта из человека, лишенного таланта к музыке, а вместо этого превратил его в актера.
Меж тем из репетиционного зала, неподалеку от кабинета Гельмгольца, доносился грохот и шорохи — участники «Десяти рядов» расставляли стулья для репетиции. Занимались этим, как водится, те из музыкантов, кто сумел прийти пораньше. Обычно последующий час был лучшим временем в жизни руководителя оркестра — он словно парил в невесомости, напевая партию то одного, то другого инструмента, в тон игре остальных оркестрантов. Но сегодня ему было страшно.
Предстояла новая встреча с Бертом — и это после того, как ему успели разъяснить, насколько сильно, должно быть, он обидел мальчика. Или — кто знает — не только его одного? Вот превратится, допустим, Берт в алкоголика — что ж, это — тоже его вина? Гельмгольц вспомнил о тысяче или около того парнишек, с которыми он вел себя по-отечески — без разницы, были у них настоящие отцы или нет. Насколько он знал, некоторые из них, в разное время, и впрямь сделались пьяницами. Двое отбывали срок за наркотики, один — за вооруженный грабеж. А о том, как сложились судьбы почти всех остальных, он и знать не знал. После выпуска его заходили проведать очень немногие. И об этом тоже неплохо бы задуматься.
Пришли, однако, и остальные оркестранты — и Берт среди них. Гельмгольц, словно со стороны услышал, что говорит ему тишайшим шепотом: «Можешь после занятий прийти ко мне в кабинет?» О чем им там говорить — он не имел представления.
После он подошел к режиссерскому пульту в центре зала, постучал по нему палочкой. Оркестр почтительно примолк.
— Давайте-ка начнем с «Сегодня зарыдают все Линкольна враги».
Авторство слов и музыки этого произведения принадлежало самому Гельмгольцу. Создал он его, когда пребывал на посту руководителя школьного оркестра только год, — а количество музыкантов, участвовавших в парадах и спортивных мероприятиях, едва приравнивалось к пятидесяти. Форма оркестра сидела на них ни шатко ни валко, — а посему и выглядели они, как прямо сказал тогда Гельмгольц, «точь-в-точь — уцелевшие после Вэлли-Фордж»[62]. Но с тех пор пронеслось уже двадцать лет.
— Все готовы? — спросил он. — Отлично. Фортиссимо! С чувством! На раз-два-три-четыре!
На этот раз Гельмгольц никуда не воспарял. Он весил целую тонну.
Когда Берт пришел после занятий к нему в кабинет, Гельмгольц успел уже выработать план действий. Он должен уговорить парня перестать ненавидеть бедняжку Шарлотту. Кажется, девочка она — теплая, добрая, сумеет объяснить Берту, что человеческое времяпрепровождение отнюдь не ограничивается оркестром и Гельмгольцем. А еще, — думал он, — необходимо обсудить с Бертом тему опасности общения с алкоголем.
Увы, разговор пошел вовсе не так, как планировалось, и Гемгольц осознал, что так оно и будет, стоило только Берту усесться. От парня веяло чувством собственного достоинства — да таким мощным, что Гельмгольц у него ничего подобного в жизни не наблюдал. Должно быть, подумал Гельмгольц, произошло что-то важное. Берт смотрел ему прямо в глаза, дерзко и вызывающе, словно на равного, совершенно не как положено мальчишке глядеть на взрослого мужчину.
— Берт, — начал Гельмгольц, — не стану ходить вокруг да около. Мне известно: во время того футбольного матча ты был пьян.
— Это вам мистер Финк сказал?
— Да. И это меня встревожило.
— Что ж вы, когда все случилось, ничего не заметили?! — вскинулся Берт. — Все заметили. Все, кроме вас! Да над вами люди хохотали, когда вы подумали, что мне худо стало!
— Мне на тот момент было о чем подумать, — отрезал Гельмгольц.
— Да уж. О музыке. — Берт выплюнул слово «музыка», точно грязное ругательство.
— Конечно, о музыке, — согласился ошеломленный Гельмгольц. — Но, бог ты мой…
— О музыке — и только о ней! — глаза Берта вонзили в Гельмгольца два лазерных луча.
— Чаще всего — именно о ней, а почему бы и нет? — И снова Гельмгольц добавил растерянно: — Но, боже мой…
— Права была Шарлотта.
— Мне казалось, ты ее не выносишь?
— Она мне всегда страшно нравилась — во всем, кроме того, что про вас болтала. А теперь я понял: права она была, во всем права. Она мне не просто нравится — я ее люблю.
Внезапно Гельмгольцу сделалось страшно — совершенно непривычное для него чувство. Мерзкая выходила сцена.
— Что бы она обо мне ни говорила, не думаю, чтоб это меня заботило. Не настолько, чтобы мне захотелось это выслушивать.
— А я вам и не скажу. Все равно вы ничего, кроме музыки своей, не слышите!
Берт положил футляр с трубой на стол руководителя школьного оркестра. Труба была казенная, принадлежала школе.
— Вот. Отдайте, кому захотите. Кому-нибудь, кому она понравится больше, чем мне, — бросил он. — Мне-то она нравилась только из-за вас. Из-за того, что вы меня просили. Из-за того, как добры вы ко мне были.
Берт поднялся.
— До свидания, — сказал он.
Он уже почти подошел к двери, когда Гельмгольц окликнул его и попросил остановиться, обернуться, посмотреть ему в глаза и рассказать, что же все-таки говорила о нем Шарлотта.
Берту только того и надо было. Гнев душил его — словно Гельмгольц в чем-то жестоко его обманул.
— Она сказала — вы знать не знаете, что такое настоящая жизнь. А люди вас на самом деле не интересуют, это вы просто притворяетесь. Она сказала — да плевать вы хотели на все, кроме своей музыки. Даже если рядом с вами никто по-настоящему не играет, музыка у вас все равно в голове звучит. Псих вы — вот что она сказала.
— Псих? — переспросил недоумевающий Гельмгольц.
— Я ей сказал, чтоб не смела болтать такое, — отрезал Берт, — только вы потом сами показали — больной вы на всю голову.
— Прошу тебя — в чем же заключается мое безумие? Мне необходимо знать, — сказал Гемгольц. Но симфонический оркестр у него в мозгу тем временем исполнял увертюру к «1812 году» Чайковского, рокочущую громом пушек. Только на то его и хватило, чтоб не начать подпевать вслух.
— Когда вы