— Иди сюда! Не бойся…
С волосами, расчесанными с льняным маслом на стороны, с намытой пушистой и золотой бородой, в зоревой шелковой рубахе и нарядном кафтане, схваченном серебряным пояском, поверх того в распахнутом долгополом опашне, Тверитин стоял посредине горницы, протянув руки навстречу Насте:
— Ну, иди же…
Послушно и боязливо, поднявшись с лавки, на которой сидела, она шагнула вперед.
— Ефрем меня зовут, слышишь?
Она покачала головой из стороны в сторону, что, по обычаю ее страны, означало согласие.
— Ну, как же не слышишь? — удивился Ефрем. — Слышишь! Ефрем я, уразумела? А ты, — он пальцем указал на нее, — Настя, люба моя. Поняла?
Она опять покачала головой отрицательно.
— Эх ты!..
Он сам накинул ей на голову плат, не в рукава, а в взапашку завернул ее в овчинную шубу, подхватил на руки и пошел из избы.
Пашуня Ермилов принял сено в розвальнях, застелил его двойной медведной, гоголем взобрался на облучок, взял в руки вожжи, гикнул и подкатил сани, запряженные белой парой, к тверитинскому прирубу как раз тогда, когда Ефрем взошел на крыльцо, неся на руках свою немку.
— Ну, Пашуня, гони!.. — крикнул Ефрем, кулем повалившись в сани, празднично, как на свадьбу, украшенные разноцветными девичьими лентами.
Будто дитя, он бережно прижимал к груди укутанное с головой в овчину хрупкое, жалкое тельце девушки.
Как бы там ни было, а ныне Ефрем решился: коли Бог свел его с немкой, так, знать, ему суждено. И на иную он ее не станет менять. Затем и повез в открытых санях, чтобы уж на миру явить ее всем и тем и себя удержать от греха, коли когда-то вдруг опостылет бессловесная. Только разве может опостылеть она? Лишь глядеть на нее — и то сердце умилением радовать. А что молчит? Так слова-то — они обманчивы.
И без того прыткая пара, еще напуганная разбойным Пашуниным посвистом, лихо промчалась по обезлюдевшим улицам к крепости, выскочила из ворот и побежала к Волге, где уж священники окунали кресты в сколотых заранее для того полыньях. Там уж разгоралось гулянье!
Под девичий смех, бабий визг и озорные слова некоторые парни и мужики с нарочито постными, строгими лицами не спеша рассупонивались, скидывали одежу до исподних портов, дабы принять святую купель в проруби родной Иордани.
Тверитинские розвальни издали еще привлекли чужое внимание. И когда сани остановились неподалеку от главной полыньи, их окружили люди.
Не выпуская из рук драгоценную ношу, Ефрем соскочил с саней, прошел через расступившуюся толпу и упал на колени перед первосвященником Симоном.
— Крести рабу Божию, владыка!
Все вокруг замерли. Князь Михаил, бывший здесь же, усмешливо, но недовольно посмотрел на Тверитина: чуди, мол, да меру знай.
— А что там? Али прижил кого? — спросила матушка Ксения Юрьевна.
— Да девку он у татар отбил. Замуж взять хочет, — пояснил Михаил.
— А что? Богу праздник! — оживился вдруг владыка Симон и просиял чистым стариковским лицом. — Как ее кличут-то?
— Настена.
— По святкам ли имя дано? — строго спросил епископ.
— На Анастасию Узорешительницу взял ее, — подтвердил Ефрем.
— Ну, так покажи нам рабу-то!
Тверитин осторожно опустил девушку на снег, приоткрыл полу шубы там, где было ее лицо. Из-под неумело повязанного, сбившегося платка на православных и мир глядели испуганные, затравленные глаза. Но была в них надежда и тихая просьба о милости.
— О Господи! — вздохнула Ксения Юрьевна.
— Из какой же земли раба-то? — спросил владыка Симон. Ефрем пожал плечами:
— Кто ж ее знает — немка она.
— Молчит, стало быть?
— Молчит.
— А ну как она крещеная, раба-то твоя? — засомневался было владыка Симон.
Ефрем в ответ только руками развел — кто ж ее знает?
— Ну так, чай, от иконы-то она не шарахается?.. Дак кунай ея в Волгу! — весело смилостивился владыка под молящим, просительным взглядом Тверитина. — Купель Спасителева всех принимает, так, что ли? — повернулся он к церковному причету.
— Так, владыко! — охотно согласился отец Иван, да и другие согласно закивали головами в ответ. — Милостив Бог, и всеприемлюща Церковь Его на земле.
— А кто же отцом-матерью рабе сей приходится? — вновь обратился владыка к Тверитину.
Ефрем, и без того душевно смятенный, и вовсе стал красен как рак. О крестных родителях для Настены он не подумал.
— Дозволь мне, отец святой, мамкой ей стать, — крестясь и обмирая от выпавшей чести, из толпы пошла известная всей Твери старая бабка Домна.
— Ну, коли так — и меня в крестные тогда выбирай, — раздался вдруг голос князя. — Смотри только… — Хотел он еще пригрозить Ефрему, чтобы тот уж не обижал его крестницу, но Ефрем, видно от внезапной, прихлынувшей к сердцу благодарности, неожиданно ойкнул по-бабьи, так что народ вокруг не удержался позубоскалить, и как-то совсем по-ребячьи, жалобно выдохнул:
— Княже!..
Самое удивительное, что на глазах вестимого кметя, потешника и забияки блестели слезы. Эвона что бывает!
Князь и тот поперхнулся словами, внове увидев Тверитина. Вот уж истинно: каких чудес нет на свете!
Немая Полевна-Настена все, что совершали над ней, принимала со спокойной покорностью. Откуда-то пришла к ней вера, что ничего худого с ней больше не будет. Вокруг замерли в торжественной тишине все эти сильные, красивые люди. Будто всей кожей она чувствовала их близость, все смотрели сейчас на нее серьезно и строго, но в их глазах не было зла, а одно лишь тихое умиление.
А рядом с ней неколебимой опорой, силу которой она чуяла, слышала явственно, стояли самые близкие отныне ей люди: князь (то, что Михаил — князь среди всех остальных, она поняла сразу, на той дороге, где избежавшие полона московичи падали перед ним на колени), старая ворчливая и добросердная Домка и он, тот, что, радуя и пугая, глядел на нее так, будто вглядывался в себя. От взгляда его синих глаз ей делалось больно и жарко. Ей казалось, что все в ней до самых горьких и мучительных тайн открыто и доступно этому взгляду.
И чем далее длился обряд, тем радостнее делалось на душе у Полевны. В другой раз она принимала веру, которой не изменяла. То, что творили над ней, было утешительно и знакомо. Привычно капал свечной воск на пальцы, обволакивал их, застывал, не успевая согреть. И даже слова молитв, которые пел над ней первосвященник, звучали родным наречием.
И лишь когда пронзительная ледяная вода полыньи, в которую вдруг опустил Полевну-Настену рыжий огромный русич, обожгла ее тело, не сдержавшись, она вскрикнула:
— Фрем!..
Народ вокруг радостно ахнул.
— Ну вот, — умилился владыка Симон, — сказывал, что немая…
На преподобного Феодосия, в пятый день крещенской седмицы, в храме Спаса Преображения стояли под венцом раб Божий Ефрем да раба Божия Анастасия.
14
Верно когда-то заметил великий воин Чингис: сила крепостных стен не бывает ни более и ни менее мужества их защитников.
Несмотря на прочную крепость, окруженную к тому же изрядно высоким земляным валом, торжские жители предпочли обороне сдачу на милость Дюденевым татарам и признали великим князем Андрея. Однако, озлившись после неудачи под Тверью, татары и здесь не проявили великодушия. Город был разорен, а люди его бесчестием и муками сполна поплатились за доверчивость и покорность.
Далее путь татар лежал на Великий Новгород, где, как предполагал Андрей Александрович, укрылся великий князь. Однако новгородцы предупредили поход. В Торжок из Новгорода прибежало большое посольство с богатыми дарами для Дюденя и с слезной просьбой к князю Андрею Александровичу взять Новгород во владение, оградив новгородцев от злобы и притеснений его брата Дмитрия…
Послы, во главе с посадским Юрием Мишиничем, рьяно кланялись новому великому князю, клялись в давней ненависти к Дмитрию и именем святой Софии-заступницы вовек обещали быть ему верными, лишь бы теперь Андрей Александрович отвратил от них Дюденя.
Попомнили послы и Андреева отца Александра Ярославича Невского, которому всегда якобы служили верой и правдой…
Хотя и Андрей, и сами послы знали, что это ложь. Среди торжского пепелища послы умильно хвалили Андреевы добродетели. Много придумано для языка нужных, обманных слов, а все одно — лестно, приятно их было слушать городецкому князю.
Свершилось то, о чем думалось многие годы, что мнилось в мечтах и неудержимо манило. От самого Владимира и до Великого Новгорода устами этих послов славила его Русь. И то не беда, что при этом трепетала от ужаса, и то не большая досада, что уста эти были лживы.
Нет для правителя на Руси иной добродетели, кроме отсутствия в душе любых добродетелей. Андрей Александрович понял это давно, еще отроком. И научили его тому те же новгородцы. Когда отец был к ним ласков и справедлив, новгородцы смеялись над ним и гнали его, когда же он становился суров и не боялся пролить и безвинной крови, новгородцы вновь принимали его с любовью и хвалой его милостям. Тогда лишь искренне почитали они его право вольно распоряжаться их жизнью и смертью, когда у него хватало силы и духа быть выше понятий о человеческих добродетелях. На то он и князь. Что ж, пусть знают: у него, Андрея Александровича, хватит духа на то, чтобы нагнать на Русь столько страха и ужаса, сколько надобно ей для любви. Лишь бы сила татарская не изменяла и была всегда под рукой…