Генка запалил бумагу, на нее положил щепочки.
— Мы твою мандолину сожгли. Твой деревянный планер тоже и еще три стула. Зимой плохо было! Пойдешь, забор поломаешь, а доски отсыревшие — не горят. Чем растопить — мандолиной.
Огонь постепенно разгорался, но дым в трубу не уходил, он поднимался к потолку. Скоро из глаз потекли слезы.
— Ложись, — скомандовал Генка, — это всегда так сначала. А потом нагреется, будет тянуть. Зимой, знаешь, не очень здорово. Дыму полно, а форточку открывать жалко, тепло уйдет. Лежим с матерью на полу и терпим. Я даже под кроватью раза два засыпал. У меня там убежище: сбоку сундук с тряпками, сверху матрац мягкий. Если бомба попадет, отскочит.
Вошла мать с чайником. Наш медный чайник, на ручке которого высечена звезда.
— Что же ты деньги-то разложил?. - спросила мать, поставив чайник на печку.
— Это тебе, мам. Это моя первая зарплата.
— Себе часть оставь. Может, что купить надо.
— А я на всем готовом, мам. Кормят и одевают.
— Чего на обед дают? — спросил Генка.
— Щи.
— С мясом?
— Ага!
— Целую тарелку? — спросил Генка и проглотил слюну.
«Какой же я дурак, что не принес еды», — опять подумал я.
— А еще чего дают? — не отставал Генка.
— Кашу с маслом.
Генка покачал головой и глубоко вздохнул.
— Знаешь что, — сказал я. — Завтра рано утром ты возьмешь бидон и поедешь со мной в Лефортово, в казармы. Я у повара попрошу каши гречневой с маслом.
— Врешь!
— Правда!
— Если бы целый бидон каши достать, — мечтательно произнес Генка, — мы бы с мамой неделю были сыты.
Мать собрала деньги, положила на видное место на буфете и придавила их белым слоником, у которого я когда-то отбил хобот.
Потом она поставила на стол три чашки. Тонкими кусочками порезала пайку хлеба и на блюдечке посредине стола положила бумажку с сахарином.
Надвигался вечер. Может, он еще и не надвигался. Но в нашей комнате всегда рано темнело: напротив нашего дома шагах в пятидесяти стояло такое же пятиэтажное здание.
Мать задернула поплотнее шторы и зажгла свет. В комнате стало уютно, как прежде, до войны.
— Отец у нас рядовой, а ты лейтенант, — сказал Генка. — Если он тебе на улице попадется, должен тебе честь отдать?
— По уставу должен.
— Ну, если не отдаст, то что?
— Ничего. Он же отец.
— А по уставу?
— Я его остановлю и прикажу еще раз пройти мимо меня и отдать честь.
— Вот это да! — воскликнул Генка. — А я думал сначала, что это ты так, для форсу разоделся, как наш Хрюня.
Мать сидела за столом и, подперев голову руками, смотрела на меня. На лице ее была улыбка, почти незаметная: чуть улыбались глаза — вернее, морщинки у глаз — и губы. Мать смотрела и как будто открывала меня заново.
— Ну, как же это ты так вдруг и лейтенант? — повторяла она.
— Не один я, и Вовка Берзалин тоже.
— Вовка! Он-то совсем на военного непохож! Очкарик, скрипач! — крикнул Генка. — Я ему играл этюды.
— Ах ты, шобон! — нарочито громко сказал я, как когда-то говорил отец.
Мы рассмеялись. Стало еще уютнее в доме, будто с этим словом к нам пришел сам отец.
— Ну, расскажи, расскажи, — просила мать, — как же это вы с Вовкой… Я ведь тогда от директора письмо получила, недоброе письмо.
Я рассказывал матери, как все это было. Как мы убежали из эвакуированной школы, чтобы воевать, как скитались на вокзале и там встретили девушку Нину. Мать посмотрела на меня вопросительно. И тут я не сдержался и сказал, что у Вовки с Ниной роман. Он ее даже провожал до общежития, и они долго о чем-то говорили, а потом не могли расстаться.
Не забыл я описать матери майора Соколова, с которым встретились в пути. Конечно, я не сказал, что мы подделали год рождения в паспортах и теперь на два года старше. Просто сказал, что ушли добровольцами в армию.
Мать смотрела на меня и, кажется, все видела и все понимала. Уж так устроены матери. А я говорил о городе Барнауле, где учились, об училище, о старшем лейтенанте Голубеве, о его храбрости, о его лихости… Ну разве кто-нибудь мог так скакать на лошади, рубить лозу и стрелять из винтовки? Равных ему не было. Говорил о Вовке. Вы не смотрите, что он такой хилый, в очках. Характер у него настоящий. Командовал минометным взводом только на «пять».
Генка сидел на полу у печки и слушал меня, раскрыв рот. Он забыл, что на столе есть хлеб и сахарин. И что чайник уже давно вскипел…
А потом в дверь позвонили дважды, и пришла Авдюхова из соседней квартиры.
— Ай какой ты стал взрослый! — сказала Авдюхова и всплеснула руками. — Надо позвать Гречеву.
Пришли Гречева, Шитова и Муравина. Мать показывала деньги, прижатые белым слоником: «Это первая получка сына!»
Затем разливала чай с морковной заваркой. Генка злился и не скрывал своей злости. Если бы не пришли все эти тетки, ему бы досталось два куска хлеба, а не один, и в два раза больше сахарина.
Взгляды соседок были прикованы ко мне. Взгляды у них были одинаковые, и сидели они, плотно прижавшись друг к другу. До войны они нередко ссорились между собой, что-то доказывали друг другу, кто-то был прав, а кто-то виноват. Все это с гневом обсуждалось на общественных кухнях. Шитову и Гречеву, которые живут в одной квартире, не раз вызывали на суд общественности. А сейчас они сидят рядом, и в глазах у них тревога. Их сыновья далеко от дома, какая судьба им уготована?..
Как только появлялась новая гостья, мать просила меня рассказать все сначала. Вдруг погас свет. Мы зажгли свечку. Женщины немножко посидели и стали прощаться.
Мать постелила мне и задула свечу. Я лежал на своем родном диване, где каждая пружина была знакома. Я водил рукой по плюшевой спинке дивана, а из темноты на меня смотрели глаза только что ушедших женщин, и я слышал их голоса.
— Кольк, — вдруг прошептал Генка, — пистолет у тебя есть?
— Завтра дадут.
— Какой?
— ТТ.
— Ты из него стрелял?
— Стрелял.
— В руку отдает?
— Не очень — есть амортизация.
— Гена! — послышался голос матери. — Не приставай к Николаю. Ему ведь завтра рано вставать.
Я продолжал лежать с открытыми глазами. Вдруг до моего слуха донеслись звуки скрипки. Это играл Вовка. Может быть, играл при свече, а может, в темноте. Я и раньше, до войны, слышал его скрипку. Но тогда где-то шипел патефон: «Утомленное солнце нежно с морем прощалось». Где-то смеялись люди, а на пятом этаже девочка Тоня разучивала на пианино вальс.
Сейчас дом был как будто мертв. Усталые, полуголодные люди тихо лежали на кроватях. И тревожно, как плач, разносились по дому звуки скрипки.