Могла мать прочесть эти письма? Могла и обязательно прочла. Когда человек будто по рассеянности или небрежности оставляет на всеобщее обозрение что-то интимное, значит, он хочет, чтобы другие это увидели. Если у женщины распахивается на пляже халат, под которым ничего нет, не верьте ее стыду и растерянности, она этого хотела. И она хотела, чтобы мать прочла. Зачем? Пусть знает, что она не бросила своих друзей ей в угоду, что, пожалев ее и вернувшись домой, она продолжала жить своей жизнью, а не той, что ей навязывают. Что она хотела этим доказать? Свою независимость, силу воли или отомстить за все недополученное от матери: ты упустила меня, так получай Жупана, Арташеза, Сяву и Валеру.
Какими глазами читала мать эти письма, что думала она о ее «бойфренде», «злом и коварном» пограничнике, которого армия научила «не любить, а убевать»? Наверное, она скорее смирилась бы с грамотным преступником, чем с этим «дисцеплинированным мальчиком». Впрочем, довольно грамотное письмо Арташеза тоже едва ли порадовало мать, от него несет камерой предварительного заключения… «Он на смерть остался со мной» — трудно примирить эти слова с пустоголовой сентиментальностью и с джинсово-обувными страстями.
Ну, с Арташезом Тане и самой все ясно, а так ли хорош Миша Жупан, которого ей не хочется ронять? Когда она появилась на Охте, семнадцатилетний Жупан лакал вино и водку, как заправский пьяница, но сильный, здоровый молодой организм спасал его от безобразного распада. Он влюбился в нее с первого взгляда и с первого взгляда принялся ее насиловать, без костоломной грубости, в том не было нужды, поскольку она ему поддавалась, хотя и не облегчала усилий. Его поведение было естественно для охтинских правил, но красотой рыцарственности не светило. Жупан был чужд коммерции, его мать работала в «торговой точке» и щедро снабжала единственного сына джинсовой тканью и «корочками»; водились у него и карманные деньги, Мише давалась щедрая возможность хорошо погулять перед армией. Все же в этом водочно-половом монолите была щель духовности, из нее выскакивали зайцы.
Что должна была чувствовать Анна, читая письма, адресованные «смышлюной и симпотичной девочке», ее дочери? Внезапно Таня всхлипнула. Она сама не поняла, из чего родился этот влажный звук: из жалости к матери или к себе самой? «Неужели правда, что Охта — мое будущее? С Мишей, Бемби, Ирэн, Белолицей, вернувшимся из узилища Сережей и гастролером Арташезом? Они оплетут меня, запутают в свои дела, я никогда от них не отделаюсь, потому что не умею отказывать людям, если вижу в них хоть какую-то слабость. И я вляпаюсь в настоящую черную беду. Я могла бы играть в эти игры, в „бесстрашный“ эпатаж, в помоечную вольницу, пока жива была мама. Я знала, хоть и скрывала от самой себя: когда станет совсем плохо, она придет, возьмет за руку и уведет. Но мамы нет, а я слабачка, я не сумею себя защитить. Сейчас, когда их разбросало по свету, самое время „сделать ноги“, как говорит принцесса Ирэн. Конечно, я выполню ее просьбу и просьбу Белолицей, но это все. И Мишке придется изредка писать, а то еще учудит чего этот „дисцеплинированный“ мальчик, там слишком много „гранадов“ и прочей взрывчатки».
Приняв решение, Таня несколько взбодрилась и стала прикидывать другие возможности реализации своей молодости и безграничной свободы. Начисто исключался институтский круг. Парней у них мало, и все выглядели законченными чиновниками. Уровень девушек отличался от уровня Бемби, Ирэн и Белолицей лишь качеством шмоток. Здесь учились детишки весьма устроенных родителей, черта с два иначе попадешь на английский факультет иняза, и туалеты студенток стояли на высоте. Разговоры же их носительниц имели крайне прагматический характер, и все — о будущем. Оно заботило. Идти в гиды или в технические переводчики никому не хотелось. Вершиной карьеры представлялось замужество с фирмачом. Этажом ниже — замужество с любым иностранцем, только бы выбраться на волю, а там видно будет. Еще ниже котировалась валютная проституция, которая в нравственном смысле никого не смущала, но многих сдерживали семейные обстоятельства. Выход был — перебраться в Москву, это далеко от родного порога, да и возможностей больше. Но все знали, как строго охраняют свои пределы столичные интердевочки. Таню эта перспектива не увлекала, настолько в ней еще оставалось опрятности. Она подумывала о художественном переводе, но была дружно высмеяна: в крошечную кормушку уткнулись рылами такие крокодилы, что не подступиться. С год назад Таня оказалась в любопытной компании и, как говорится, прижилась там. Компания, довольно текучая, состояла из людей степенных, прочно определившихся в жизни, в большинстве семейных, хотя жен на свои встречи они не приглашали. Костяк составляли киношники, художники, журналисты, театральные администраторы, но были и «примкнувшие»: поэт-маринист, знаменитый бард и невероятно светский юрист-картежник. Все прекрасно одевались, у каждого был свой стиль: денди уайльдовых времен в крылатке; энергичный американец типа Роберта Кеннеди — черный блейзер и белый банлон; ковбой — замшевая куртка с бахромой, техасы, сапоги на высоком каблуке; русский барин: тройка, часы в жилетном кармашке с золотой цепкой; парижский художник: широченная бархатная куртка, яркий бант на груди; хиппи: расстегнутый до пупа батник, заношенные вельветовые брюки, обруч на длинных, до плеч, волосах. Все как один говоруны, остроумцы, отличные рассказчики, нашпигованные последними новостями во всех областях искусства и мировыми сенсациями. Ресторанные ужины с ними превращались в карнавал, фейерверк, особенно старались они в присутствии московских гостей, испытывая к столице чуть ироническое почтение.
Была в них некоторая жесткость, которая Тане импонировала. Даме, принятой в компанию, не полагалось ломаться, если на нее клали глаз. Делалось это не вульгарно. Будто внезапная влюбленность постигала давно знакомую пару, и окружающие вели себя соответственно: с уважением к чужой страсти. Никаких шуточек, насмешек.
Мать виновата, что ее доверчивое восхищение этими блестящими людьми замутилось, а там и вовсе сгинуло.
В компании периодически появлялся знаменитый журналист-международник из Москвы. Танин хороший английский язык привлек его высокое внимание, и зазвучали золотые трубы незамедлительно увенчанной любви. Теперь, приезжая, он всякий раз предъявлял на нее претензии, которые все уважали, в том числе она сама. Это стало напоминать роман, что не мешало другим мгновенным влюбленностям: в Оскара Уайльда, ковбоя, Роберта Кеннеди.
Однажды он зашел за ней, чтобы вместе ехать в Териоки на пикник. Мать была дома, и Таня не без гордости представила ей журналиста, вот, мол, это тебе не охтинские дружки — мировая знаменитость. Элегантный, с утомленной улыбкой на узком загорелом лице, международник (его чуть портила лишь какая-то страусиная плешь в серых волосах) взял руку матери, поднес к губам, но не поцеловал, а резко-почтительно опустил. Таня обмерла, сочтя этот жест хамством, но мать приняла как должное. Она ходила на приемы в консульства, ей был знаком новый гигиеничный способ приветствовать даму.
Они обменялись несколькими банальными фразами, но именно в банальности их Таня проглянула холод, чуть ли не отвращение матери к гостю. Мать была человеком пластичным и при желании умела обаять любого, что и доказала в простодушной, но по-своему проницательной (не терпела гонора, фальши, лукавства) охтинской компании. Сейчас мать была вызывающе неприятна и малословна. Как ни странно, знатный гость этого не заметил. Он привык считать себя подарком для окружающих и если встречал равнодушие, тем паче холод, то относил это за счет смущения собеседника. «Какая интересная у тебя мать, — заметил он, когда они вышли. — Ты, пожалуй, на нее не потянешь».
— Откуда взялся этот прохиндей? — спросила на другой день мать.
— Что ты понимаешь? — возмутилась Таня. — Это лучший международник в стране.
— Вполне допускаю, — холодно сказала мать. — Но быть первым в школе для негодяев не велика честь.
Таня оторопела. Она никогда не читала корреспонденции своего друга, но все как один цокали языком, когда произносилось его имя. Правда, восхищались его костюмами, часами «Роллекс», «мерседесом» последнего выпуска, коллекцией картин Рокуэлла Кента, пятикомнатной квартирой в престижном доме на Кутузовской набережной и другой — в Манхэттене, о литературной продукции как-то не говорили, но подразумевалось, что с этим все о'кей.
— Как ты можешь судить?… — проговорила она не слишком уверенно.
— Могу! — жестко перебила мать. — Кроет американцев на чем свет стоит, а сам отца родного зарежет, только бы сидеть в своей Америке. — Она усмехнулась. — Все познается в сравнении. Теперь мне кажется, что охтинский Анти-Сирано не так плох. Во всяком случае, не слизняк.