Троюродный брат и младший его друг Аким Шан-Гирей оставил выразительный словесный портрет Лермонтова-юнкера, начала 1834 года: «В Мишеле нашел я большую перемену. Он сформировался физически; был мал ростом, но стал шире в плечах и плотнее, лицом по-прежнему смугл и нехорош собою; но у него был умный взгляд, хорошо очерченные губы, черные и мягкие волосы, очень красивые и нежные руки; ноги кривые (правую, ниже колена, он переломил в манеже, и ее дурно срастили)…
Нравственно Мишель в школе переменился не менее как и физически, следы домашнего воспитания и женского общества исчезли; в то время в школе царствовал дух какого-то разгула, кутежа, бомблишерства; по счастию, Мишель поступил туда не ранее девятнадцати лет и пробыл там не более двух; по выписке в офицеры все это пропало, как с гуся вода. Молодость должна перебеситься, говорят французы».
Да, этот разгул некоторые мемуаристы называют «нехорошим», а юнкерские поэмы Лермонтова, несмотря на «жаркую фантазию и прекрасный слог», — «циничными и грязными», однако так ли все это было на самом деле? Люди чаще всего видят только внешнее и не способны понять того, что творится внутри человека. А Лермонтов тщательно прятал свою душу от посторонних, с годами все глубже — зато сильнее выставлял напоказ напускное в себе, дурное. При этом его, казалось бы, совсем не заботила ни литературная известность, ни характер этой известности. Мало того, что он не отдавал в печать ни лирических стихов, ни поэм, так нашел себе новую забаву — в рукописном журнале «Школьная заря» появились его сочинения, которые принесли ему среди юнкеров славу «нового Баркова».
Биограф Павел Висковатов по этому поводу замечает: «…первая поэтическая слава Лермонтова была самая двусмысленная и сильно ему повредила.
Когда затем стали появляться в печати его истинно-прекрасные стихи, то знавшие Лермонтова по печальной репутации эротического поэта, негодовали, что этот гусарский корнет «смел выходить на свет со своими творениями». Бывали случаи, что сестрам и женам запрещали говорить о том, что они читали произведения Лермонтова; это считалось компрометирующим. Даже знаменитое стихотворение «На смерть Пушкина» не могло исправить этой репутации. И только в последний приезд Лермонтова в Петербург за несколько месяцев перед его смертью, после выхода собрания его сочинений и романа «Герой нашего времени», пробилась его добрая слава. Но первая репутация долго стояла помехою для оценки личности поэта в обществе, да и теперь еще продолжает давать себя чувствовать».
Философ Владимир Соловьев, разумеется, не преминул потоптаться на этой теме.
«И когда он в одну из минут просветления, он говорит о «пороках юности преступной», то это выражение — увы! — слишком близко к действительности. Я умолчу о биографических фактах, — скажу лишь несколько слов о стихотворных произведениях, внушенных этим демоном нечистоты. Во-первых, их слишком много, во-вторых, они слишком длинны: самое невозможное из них есть большая (хотя и неоконченная) поэма, писанная автором уже совершеннолетним, и в-третьих, и главное — характер этих писаний производит какое-то удручающее впечатление полным отсутствием той легкой игривости и грации, каким отличаются, например, подлинные произведения Пушкина в этой области. Так как я не могу подтвердить здесь суждение цитатами, то я поясню его сравнением. В один пасмурный день в деревне я видел ласточку, летающую над большой болотной лужей. Что-то ее привлекало к этой болотной влаге, она совсем опускалась к ней и, казалось, вот-вот погрузится в нее или хоть зачерпнет крылом. Но ничуть не бывало: каждый раз, не коснувшись поверхности, ласточка вдруг поднималась вверх и щебетала что-то невинное. Вот вам впечатление, производимое этими шутками у Пушкина: видишь тинистую лужу, видишь ласточку и видишь, что прочной связи нет между ними, — тогда как порнографическая муза Лермонтова — словно лягушка, погрузившаяся и прочно засевшая в тине».
Что тут скажешь? не по хорошу мил, а по милу хорош. Сколько бы ни было хорошего у Лермонтова, Соловьеву он мил не будет. Это понятно. Правда, философ далее всетаки оговаривается (не весь ум на злобу изошел), что Лермонтов-де, «может быть, совершенно погряз бы в этом направлении (стиль, однако! — В.М.), если бы внутренний инстинкт не оберегал поэта и не дал ему вполне подчиниться влияниям, которые способны были совершенно загубить его талант».
Что же на самом деле происходило в Лермонтове?
Лишь самые прозорливые заметили его странное качество: свою истинную душу, свои задушевные произведения и мысли, «лучшую сторону своих интересов» он тщательно скрывал, а в шуточных стихах, в проказах пускался во все тяжкие. Тут не просто разгул, не жажда дешевой известности среди сверстников и, разумеется, никакая не одержимость «демоном нечистоты». Лермонтов ломает, разбивает в пух и прах котурны романтизма, на которых еще недавно стоял, — спускается наземь, в естественную реальную жизнь, срывает и отбрасывает романтический плащ байронизма. Поэту тесно, душно, не по себе в этом поднадоевшем ему наряде… — а здесь все способы хороши. Он рвется к себе новому из старых пут.
2
Молодость у всех — пора путаницы и душевной смуты, томительного самоопределения; каково же поэту, у которого чувства — острее некуда!..
Июнь 1833 года. «С тех пор как я не писал к вам, так много произошло во мне, так много странного, что, право, не знаю, каким путем идти мне, путем порока или глупости.
Правда, оба они часто приводят к той же цели», — замечает Лермонтов в письме к Марии Лопухиной.
Через два месяца, к ней же:
«Я не писал к вам с тех пор, как мы перешли в лагерь, да и не мог решительно, при всем желании. Представьте себе палатку, 3 аршин в длину и ширину и 2 ½ аршин вышины; в ней живут трое, и тут же вся поклажа и доспехи, как-то: сабли, карабины, кивера и проч. Погода была ужасная; дождь без конца, так что часто по два дня подряд нам не удавалось просушить платье. Тем не менее эта жизнь отчасти мне нравилась. Вы знаете, любезный друг, что мне всегда нравились дождь и слякоть — и тут, по милости божией, я насладился ими вдосталь.
Мы возвратились в город и скоро опять начнем занятия. Одно меня ободряет — мысль, что через год я офицер! И тогда, тогда… Боже мой! Если бы вы знали, какую жизнь я намерен вести! О, это будет восхитительно! Во-первых, чудачества, шалости всякого рода и поэзия, залитая шампанским. Знаю, что вы возопиете; но увы! пора мечтаний для меня миновала; нет больше веры; мне нужны материальные наслаждения, счастие осязаемое, счастие, которое покупают на золото, носят в кармане, как табакерку, счастие, которое только обольщало бы мои чувства, оставляя в покое и бездействии душу!..»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});