— Валяй, — сказал старпом. — Все равно спать не придется.
— Дело в том, что я очень старательный был в молодости, — начал Ниточкин и сплюнул в консервную банку, заменявшую пепельницу.
— Я туда окурки кидаю, а ты плюешь! — возмутился моторист.
— И не имеет никакого значения, — хладнокровно сказал Ниточкин. — Слушайте про адмирала… Небольшого роста контр-адмирал, живчик этакий, вертелся по лодке как морской бычок, когда ему в жабру папиросу сунешь. Инспектировал. Робу он, конечно, поверх формы натянул, потому что на лодке чистых мест вовсе нету. Да, а в робе на штанах дырка была. Адмирал и под настилы лазал, и в аккумуляторные ямы, и в трубу торпедного аппарата собрался, но наш отец-командир Афонькин его отговорил: боялся, как бы крышка за ним сама не захлопнулась…
— Короче говоря, — продолжал Ниточкин, — когда высокое начальство вылезло на свет божий и стащило робу, то на шевиотовых брюках на самом адмиральском заду было обнаружено пятно свинцового сурика. Наш командир его первым заметил и доложил по всей форме: «Товарищ контр-адмирал, у вас сзади на брюках свинцовый сурик!» А контр-адмирал остряком оказался. И говорит: «Товарищ капитан третьего ранга, боевую тревогу по этому случаю можно не объявлять. Давайте попросту, по-солдатски, все это сделаем. Прикажите скипидарчику принести». Определенное количество подхалимажа во мне было уже тогда. «Матрос Ниточкин, — представляюсь по всей форме. — Разрешите, я сбегаю?!» Командир головой мотнул, и я ссыпался в центральный пост за скипидаром. Нашел боцмана. А надо сказать, наш боцман авиационный бензин без закуски с похмелья употреблял. Найди он в море соломинку, так и соляр бы вместо коктейля стал потягивать. Ну вот, выдал он мне пузырек и говорит: «Ты только, бога ради, поосторожнее, Ниточкин! Я, честно говоря, и сам не знаю, что это за жидкость». Но мое дело маленькое. Я наверх полез. Адмирал оперся руками о ствол орудия, выставил заднее место и острит опять, беззаботно еще острит, грубовато, попросту, по-солдатски: «Штопкин, говорит, или как там тебя — Тряпкин, — ты побыстрее! Меня в штабе флота ждут, а шофер у меня боится быстро ездить. Ты, говорит, Катушкин, не очень рассусоливай». Я свой носовой платок не пожалел, легонько намочил его и осторожно трогаю адмиральские ягодицы. Надо сказать, непривычное, странное какое-то ощущение я тогда испытывал: контр-адмирал все-таки, старший товарищ по оружию… — здесь второй штурман сделал длинную паузу. Он раскручивал папиросу. Отсыревший табак тянулся плохо.
— Вы должны учесть, — продолжал он, — что я тогда был молод, старателен и глуп, как все первогодки. Оскорбить адмирала или там больно ему сделать не входило в мои расчеты. Я хотел возможно быстрее стереть с него сурик, потому что с красным пятном на брюках являться в штаб флота неудобно. Но действовал я, очевидно, слишком осторожно. И адмирал говорит, не без юмора опять же: «Штопкин, не жалей казенного инвентаря и своей молодой мускулатуры». Тут я вылил всю эту вонючую жидкость на платок и втер ее с молодой силой в его старую задницу. И докладываю: «Все, товарищ контрадмирал! Больше ничего не видно!» И руки, как положено, по швам опустил. А он все еще юмора не теряет, хотя в лице уже несколько меняться стал. «Молодец, говорит, по-солдатски, говорит, тебе, Овечкин, спасибо». И начал интенсивно бледнеть. Потом прижал к одному месту руки и как прыгнет прямо с лодки на причал, а там метров пять, не меньше, было. И вдоль причала куда-то в сопки, как Джим Черная Пуля, выстрелился. А шофер на его «Волге» не растерялся, дал газ — и за ним! Но только фиг он его догнал, за это я ручаюсь, — почему-то мрачно закончил второй штурман.
Моторист долго чесал затылок, потом сказал:
— Почему не догнал? Догнал, наверное. Черт, сода кончилась…
Моторист не отличался сообразительностью.
— Повырастали всякие нигилисты, — пробормотал доктор. — Нет у вас ничего святого.
— Именно об этом я потом и думал, — сказал Ниточкин. — Время у меня было: двадцать суток на строгой губе отсидел. А формулировку уже не помню. Кажется, за «нарушение правил пользования горюче-смазочными материалами…»
— Петя, — ласково спросил доктор. — А ты каким путем на флот попал?
— Был у меня в отрочестве друг, — охотно объяснил Ниточкин. — Майор Иванов, морской летчик. Трепач страшный. Он, например, рассказывал, что лично сбросил на Маннергейма торпеду. Ужасно нравилось нам его треп слушать. Вот я однажды у него и спросил: где можно так научиться врать? Он объяснил, что это возможно только на флоте. А так как мужчина он был отменно хороший, чистой души был мужчина, то я ему поверил и попер в моряки. Вопросы еще есть?
— Нет, — сказал доктор.
— А вот если глупыша поймать и чернью вымазать, знаете, что будет? — спросил моторист. Ему явно хотелось тоже что-нибудь рассказать.
— Будет черный глупыш, — сказал Ниточкин.
— Конечно, черный, — согласился моторист. — Но только не в том дело… Вся стая на него сразу бросится и будет клевать, пока насмерть не заклюет, во!.. Мы, когда у Канина пикшу ловили, иногда глупышей так мазали… Скучно потому что: кино нет.
— Молодцы, трескоеды, — похвалил Ниточкин.
— Если глупыш сядет на палубу, то взлететь с нее сам не может, — сказал моторист. — А если штормить море начнет, глупыш на палубе укачается, станет больным совсем и несчастным. А с волны он в любую погоду взлетает, во!
Уголь в камельке тяжело вздыхал, поддаваясь огню. Лед все терся по бортам. Табачный дым плотно заполнил кубрик, и лампочка светила сквозь него тускло.
Старпому стали мерещиться глупыши над морем, их крики, быстрые нырки, блеск быстрых крыльев. Он успел понять, что засыпает, вытащил свои унты из-под сапог Ниточкина и поднялся в рубку.
— Чиф боится дурной сон увидеть, — отметил Ниточкин.
«А чего хорошего в дурных снах? — сонно подумал старпом. — И ничего в них хорошего нет. Вот если бы увидеть львов в полосе прибоя, как старик в какой-то книжке. Или видеть такие сны, как рассказывает жена, — красного попугая на белой березе или черного слона среди желтой пшеницы и голубых васильков… Только все они врут, потому что сны не бывают цветными…»
И здесь он увидел красные огни костров в кромешной тьме арктической осенней ночи. Искры летели от костров, завихряясь в красном дыму. Снег сник на секунду, устало затих ветер, и в эту минуту старпом увидел костры и успел прикинуть до них расстояние, и успел разобрать, что огни разложены створом и створ идет много левее катера, и успел добро подумать о людях из экспедиции, которые не поленились разложить два костра, чтобы показать самый безопасный курс подхода. Тут снег опять густо обрушился на море, и огни пропали среди вертящейся тьмы.
Старпом взял бинокль, подышал на линзы, протер их вывернутым карманом полушубка и попробовал заглянуть во тьму, но ничего не увидел. Однако беспокойство теперь пропало в нем. Следовало еще немного подождать. Только и всего. Метель кончалась. Старпом спустился в кубрик.
Моторист Пантюхин в очередной раз попытался начать что-то рассказывать, но Ниточкин провел по заголившемуся животу моториста мундштуком папиросы. Пантюхин взвизгнул, как малое дитя, и зашелся в хохоте. Он так содрогался, дергался и корчился на рундуке, что катер начал заметно покачиваться.
— Кого я понять не могу, так это полярников, — сказал доктор, когда моторист в изнеможении затих. — Год за годом сидеть на одном месте и шарики в небо запускать… Платят им, конечно, порядочно, но только они и без больших денег сидеть будут.
— Зимовщики на полярных станциях, — это вам, док, не детишки в зоопарке, — заметил второй штурман. — Зимовщики не станут совать палку в клетку с полярной совой и не швырнут эскимо в белого медвежонка. Нет, они так не поступят, потому что любят всяких животных. И даже мух. Вы знаете, что здесь ни одно порядочное насекомое жить не может, и вот когда мы стояли у острова Жохова, то произошло следующее… Да, пейзаж там обычный: ледники, скалы, полумрак, как будто тебя в холодильник заперли и свет выключили. Стоим, бездельничаем, ледокола ждем, чтобы обратно выбираться. И вдруг на пустынном берегу вездеход появляется, останавливается возле самого припая, выползает полярник и открывает пальбу из винтореза в нашем направлении, то есть просит обратить на него внимание. Часа через полтора мы действительно обращаем на него внимание, спускаем тузик, и я гребу к берегу. Полярник меня на припай за руку, как пушинку, поднял — дядя чуть больше нашего Пантюхи, но грустный, и щека платком подвязана. Бородатый, конечно.
— Здорово, родимый, — говорю я. — В чем дело?
— Я муху… убил! — тончайшим голосом мяукает он и весь вздрагивает от ужасных воспоминаний. — Насмерть! Совсем убил!
Я спрашиваю:
— Ты давно спятил?
— Я убил муху, и мне теперь ребята объявили бойкот! — шепчет он.
— Все равно, спирта у нас нет, — на всякий случай говорю я.