Осыпается осколок за осколком: мы освобождаемся от тирании так называемого времени. Ворота знакомого сада частично скрыты завесой из лиловых глициний. Я занимаю место за овальным столом – порталом Шиллера – и перегибаюсь через него, чтобы погладить запястье математика с печальными глазами. Трещина, разделяющая нас, срастается. За долю секунды, за целую жизнь мы проносимся сквозь бесконечные части беззвучной увертюры. Беспечное шествие движется по залам какого-то почтенного учреждения: Йозеф Кнехт, Эварист Галуа, члены Венского кружка. Я смотрю на математика, а он встает, увязывается за процессией, тихо насвистывая.
Длинные лозы почти незаметно подрагивают. Я воображаю Альфреда Вегенера и его жену Эльзу за чаепитием в гостиной, озаренной светом. И начинаю писать. Не о науке, но о человеческом сердце. Пишу страстно: так школьница за партой, низко клонясь над тетрадкой, пишет сочинение не как полагается, а как душа положит.
Дорога в Лараш
* * *
Первого апреля, в День дурака, я через силу готовилась к очередной поездке. Меня пригласили участвовать в конференции поэтов и музыкантов в Танжере в честь писателей-битников, которые когда-то там бывали. Я охотнее отправилась бы на Рокуэй-Бич – пила бы кофе с рабочими и наблюдала бы за медлительным, но глубоко содержательным процессом спасения моего домика. Правда, зато я воссоединюсь с добрыми друзьями. Вдобавок 15 апреля – день, когда от нас ушел Жан Жене, – наверно, самая подходящая дата для того, чтобы привезти на его могилу в Лараше, в каких-то шестидесяти милях от места нашей конференции, камешки из тюрьмы Сен-Лоран.
Однажды Пол Боулз сказал, что в Танжере прошлое и настоящее сосуществуют одновременно в равных пропорциях. В ткани этого города таится что-то эдакое, особый узор, создающий ощущение радушия, переплетенного с недоверчивостью. Я лично сначала увидела кусочек Танжера через произведения Боулза, а потом его глазами.
С Боулзом меня познакомил счастливый случай.
Деталь статуи, церковь Свят ой Марии и Святого Николая
Летом 1967 года, вскоре после того, как я оставила родной дом и приехала в Нью-Йорк, мне попалась на улице большая опрокинутая коробка, из которой сыпались книги. Несколько вывалилось прямо на тротуар, и я чуть не наступила на раскрытый старый справочник “Кто есть кто в Америке”. Я наклонилась: мой взгляд привлекла фотография в словарной статье о Поле Фредерике Боулзе. Я никогда о нем не слышала, но подметила, что мы родились в один день – 30 декабря. Решив, что это знак, я вырвала страницу из справочника, а позднее стала разыскивать книги Боулза. Первой отыскалась “Под покровом небес”. Я прочитала все, что он написал, а также его переводы, которые вывели меня на творчество Мохаммеда Мрабе и Изабель Эберхардт.
Спустя тридцать лет, в 1997-м, немецкий “Вог” попросил меня взять у Боулза интервью в Танжере. К предложению я отнеслась неоднозначно, так как редактор упомянул, что Боулз нездоров. Но меня заверили, что Боулз охотно согласился на интервью и я не создам ему никаких неудобств. Боулз жил в трехкомнатной квартире на тихой улице в незатейливом жилом комплексе, построенном в пятидесятых. В прихожей высился, как колонна, штабель сундуков и чемоданов, много попутешествовавших на своем веку. В комнатах и в коридорах выстроились на полках книги: и те, которые я знала, и те, которые мне хотелось бы знать. Боулз в мягком клетчатом халате сидел на кровати, обложенный подушками; когда я вошла, он, похоже, оживился.
Я присела на корточки, пытаясь занять какую-то грациозную позу в этой атмосфере неловкости. Мы поговорили о его покойной жене Джейн, дух которой, казалось, витал повсюду. Я сидела, теребя свои косы, говорила о любви. Сомневалась: да слушает ли он вообще, что я говорю?
– Вы сейчас пишете? – спросила я.
– Нет, больше не пишу.
– Как вы сейчас себя чувствуете? – спросила я.
– Опустевшим, – ответил он.
Я оставила Боулза с его мыслями и поднялась на крышу, где было что-то наподобие патио. Во внутреннем дворе не было верблюдов. И никаких тебе мешков, доверху наполненных кифом. Никаких себси[51], лежащих на кувшинах. А была тут бетонная крыша с видом на другие крыши, и еще были длинные муслиновые полотнища на веревках, которые пересекали крест-накрест пространство, накрытое голубым танжерским небом. Я прижалась лицом к сырой простыне, чтобы на миг отдохнуть от удушающего зноя, но тут же раскаялась: отпечаток испортил ее безукоризненную гладь.
Я вернулась к Боулзу. Его халат теперь валялся под ногами, у кровати стояли заношенные кожаные шлепанцы. Молодой марокканец Карим любезно подал нам чай. Он жил на том же этаже и часто приходил проведать Пола.
Пол говорил об острове, которым он владел, но больше на него не ездил, о музыке, которую больше не слушал, о некоторых певчих птицах, которые уже вымерли. Я почувствовала, что разговор его утомляет.
– Мы родились в один день, – сказала я ему.
Он изнуренно улыбнулся, его глаза, окруженные нимбами, жмурились. Визит близился к концу.
Все изливается наружу. Из фотографий хлещет их история. Из книг – их слова. Из стен – их звуки. Духи воспарили, словно эфир, плетущий арабески, и опустились осторожно, подобные доброжелательной маске.
– Пол, мне пора идти. Я еще приду с вами повидаться.
Он открыл глаза и накрыл мою руку своей, длинной и морщинистой.
C Полом Боулзом, Танжер, 1997
Теперь его нет.
Я подняла крышку письменного стола, нащупала огромный спичечный коробок “Житан”, до сих пор завернутый в носовой платок Фреда. Прошло больше двадцати лет с тех пор, как я открывала его в последний раз. Камни целы: лежат себе внутри коробка, облепленные комочками тюремной земли. С одного взгляда на них вскрылась рана: припоминание срывает коросту. Пора доставить камни получателю, пусть и не так, как замышлялось вначале. Я уже написала Кариму, что приеду. Когда мы познакомились у Пола, я рассказала ему о камнях, и он пообещал, когда понадобится, отвезти меня на христианское кладбище в Лараше, где похоронен Жене.
Карим ответил без промедления, словно мы разговаривали только вчера.
– Я в пустыне, но я вас найду, и мы найдем Жене.
Я знала: он сдержит слово.
Я вычистила фотокамеру, завернула несколько кассет с пленкой в бандану и положила в чемодан между футболками и джинсами. Я ехала налегке, еще в большей мере налегке, чем обычно. Сказала кошкам: “До свидания”, сунула спичечный коробок в карман и уехала. В аэропорту меня ждали мои сотоварищи и соотечественники Ленни Кэй и Тони Шенехен с акустическими гитарами; мы впервые отправлялись в Марокко все втроем. Утром в Касабланке нас забрал автобус, но на полдороге к Танжеру он сломался. Мы сидели на обочине, обмениваясь историями об Уильяме и Аллене, Питере и Поле – наших апостолах битничества. А вскоре влезли в развеселый автобус, где радиоприемники орали по-французски и по-арабски, и обогнали увечный велосипед, ишака, который то и дело спотыкался, а также мальчишку, который отряхивал камешки со своей разбитой коленки. Какая-то пассажирка, навьюченная несколькими хозяйственными сумками, что-то выговаривала шоферу. В итоге он остановил автобус, некоторые пассажиры вышли, купили кока-колы в продуктовом магазине. Ненароком глянув в окно, я увидела: над дверью магазина, шрифтом наподобие куфических письмен, надпись – “Kiosque”.
Мы заселились в отель “Рембрандт” – традиционное убежище писателей, от Теннесси Уильямса до Джейн Боулз. Нам выдали чистые блокноты с зеленым штемпелем “Le Colloque à Tanger”[52] и удостоверения с лицом Уильяма Берроуза, наложенным на лицо Брайона Гайсина, – ламинатом в духе “Третьего ума”[53]. В холле – настоящий вечер встреч. Поэты Энн Уолдман и Джон Джорно; Башир Аттар, лидер группы “Мастер Мьюзишенс оф Джаджука”; музыканты Ленни Кэй и Тони Шенехан. Ален Лаана из концертного агентства “Ле Рат де Вий” прилетел из Парижа, кинорежиссер Фридер Шлайх – из Берлина, а Карим приехал на машине из пустыни. Все мы застываем на мгновение, разглядывая друг друга – осиротевшие дети ушедших битников.
Под вечер мы обычно собирались на чтения и круглые столы. Когда мы читали отрывки из произведений тех, кому воздавали почести, сквозь мое поле зрения шествовала процессия пальто и плащей с плеча наших великих наставников. Ночами напролет музыканты импровизировали, а дервиши кружились. Мы с Ленни вошли в привычную колею нашей нестандартной дружбы. Больше сорока лет знакомы. Нас роднили одни и те же книги, одни и те же концертные площадки, один и тот же месяц рождения в одном и том же году. Мы давно мечтали поработать в Танжере и теперь бесцельно, в удовлетворенном молчании бродили по медине. Змеящиеся проулки наполнял золотой свет, за которым мы благочестиво следовали, пока не сообразили, что ходим кругами.