– Спрашивайте.
– Вы дважды в своих стихах упоминали возможность самоубийства через повешение. Почему?
Она бросила папиросу и с сухим смешком сказала:
– Мне кажется, психиатры похожи на бультерьеров – если вцепятся, никогда не отпустят. Вы правы, в юности я в Евпатории вешалась на гвоздь, и гвоздь выскочил из известковой стенки. Глупый детский поступок. Он навсегда отучил меня от модной среди поэтов игры в самоубийство. Умереть слишком легко.
Я поверила сразу. Это звучало так естественно и так вписывалось в ее характер и поступки, что не было никаких сомнений в ее правдивости.
– Почему же вы мне не рассказали, когда я вас спрашивала?
– Не люблю об этом вспоминать. Мама плакала, мне было стыдно – вообще скверно.
Я и тут ей поверила, хотя не сомневалась, что была и другая причина – мои пациенты вообще не любят рассказывать о попытках суицида, даже если те были много лет назад. И это вполне естественно, если принимать во внимание нашу психиатрию, официально считающую каждого самоубийцу сумасшедшим.
А она вдруг в приступе откровенности – не могу сказать точно, искреннем или продуманном, – сказала мне:
– Настоящую прививку от самоубийства я получила уже потом. Мой брат отравился, когда у него от малярии умер ребенок. Я почти никому об этом не рассказывала.
– Какой ужас, – пробормотала я, в очередной раз понимая, что годы общения с потенциальными суицидниками нисколько меня не закалили и подобные случаи я все равно воспринимаю болезненно.
– Он оставил нам письмо – замечательное. – Лоб Ахматовой перерезала горькая морщинка. – О смерти ни слова. Кончалось оно так: «Целую мамины руки, которые я помню такими прекрасными и нежными и которые теперь такие сморщенные». Жена его тоже приняла яд вместе с ним, но когда взломали дверь и вошли в комнату, она еще дышала. Ее спасли. Она оказалась беременной и родила вполне здорового ребенка.
Наши взгляды встретились. Ахматова серьезно смотрела на меня:
– После этого мне никогда больше не хотелось играть со смертью.
Дальше спрашивать было не о чем, все выводы, которые можно было сделать из ее слов, я уже сделала. Я поежилась от порыва холодного осеннего ветра и встала.
– Пойдемте в кабинет, Анна Андреевна, нет смысла больше здесь мерзнуть. Я уточню у вас еще несколько малозначительных вопросов и отпущу. Все, что нужно для того, чтобы вынести заключение, я уже узнала.
Она тоже поднялась.
– И каков будет ваш вердикт?
Скрывать что-то не было необходимости, поэтому я без обиняков ответила:
– У вас нет ни малейшей склонности к суициду. Если обойтись без профессиональных терминов, то я скажу так: вы несчастливы, но не загнаны в угол, адекватно воспринимаете окружающую действительность, осознаете свою ценность для общества, и вам есть для чего жить. Признаков психического нездоровья я у вас не заметила.
Мысленно я еще добавила, что она знает вкус славы и, несомненно, рассчитывает вновь его ощутить, а кроме того, она убеждена в своем величии, а значит, ей не нужно доказывать его своей смертью. Но такое, разумеется, не стоит говорить пациенту вслух.
* * *
В кабинете, когда мы обе сели на свои места, я поспешила заговорить первой, чтобы не дать Ахматовой возможности задать мне какой-нибудь вопрос насчет ее диагноза. Уже то, что я ей его сообщила до того, как написала официальное заключение, было нарушением правил. И тем более нельзя было его обсуждать, пусть, на мой взгляд, это было бы весьма познавательно и могло бы еще немало о ней рассказать.
– Анна Андреевна, давайте поговорим о… классической литературе.
Она слегка удивилась.
– Неожиданно.
– А почему бы и нет, – улыбнулась я. – На мой вердикт этот разговор уже вряд ли как-то повлияет, но поможет мне лучше разобраться в некоторых тонкостях вашего характера. Признаться честно, мне очень жаль, что наше общение заканчивается – у меня еще не было пациентов с настолько оригинальным складом ума. А поверьте, в моем кабинете бывали очень знаменитые и талантливые люди.
Она склонила голову, благосклонно принимая этот комплимент.
– И о чем же вы предлагаете поговорить?
– Например, о Льве Николаевиче Толстом, – сказала я, вспомнив, что где-то в черновиках Фаины Георгиевны мелькало упоминание об особенном интересе Ахматовой к его творчеству. – Что вы думаете об «Анне Карениной»?
К моему изумлению, Ахматова вдруг буквально вспыхнула.
– Неужели этот роман вам нравится?!
– А вам нет? – растерялась я?
Но она меня даже не слушала, пылая праведным гневом.
– Неужели вы не заметили, что главная мысль этого великого произведения такова: если женщина разошлась с законным мужем и сошлась с другим мужчиной, она неизбежно становится проституткой. И подумайте только: кого же мусорный старик избрал орудием Бога? Кто же совершает обещанное в эпиграфе отмщение? Высший свет: графиня Лидия Ивановна и шарлатан-проповедник. Ведь именно они доводят Анну до самоубийства.
– Но почему же проституткой? – растерянно пробормотала я, ошеломленная таким всплеском эмоций и еще больше – пренебрежительным прозвищем, данным ею Толстому. Толстому, о котором моя учительница литературы говорила только с придыханием, благоговейно понижая голос.
– Не спорьте! Именно так! Весь роман построен на физиологической и психологической лжи. Пока Анна живет с пожилым, нелюбимым и неприятным ей мужем – она ни с кем не кокетничает, ведет себя скромно и нравственно. Когда же она живет с молодым, красивым, любимым – она кокетничает со всеми мужчинами вокруг, как-то особенно держит руки, ходит чуть не голая… И он гнусно относится к ней… Сначала он просто в нее влюблен, любуется ею, черными завитками на затылке… А потом начинает ненавидеть – даже над мертвым телом издевается… описывает ее «бесстыдно-обнаженное» тело – какой-то морг на железной дороге устроил. И Сережу она любит, а девочку нет, потому что Сережа законный, а девочка нет… Уверяю вас… На такой точке зрения стояли окружавшие его люди: тетушки и Софья Андреевна. И скажите, пожалуйста, почему это ей примерещилось, будто Вронский ее разлюбил? Он потом из-за нее идет на смерть…
– Но Толстой ведь пишет, что Вронский стал часто уезжать… Значит, у нее были основания, – попыталась возразить я, с изумлением понимая, что она поставила меня в тупик и перехватила инициативу разговора. Что ж, это мне урок: говорить с поэтом о литературе – значит давать ему в руки все козыри. К тому же, пожалуй, свою роль сыграло и то, что она расслабилась, услышав вынесенный мною вердикт, и теперь меньше контролировала свои слова и эмоции.
– Вздор, – сказала она. – Никаких у нее не было оснований думать, что он разлюбил ее. И сомневаться. Любовь всегда видна сто раз на день. И у Толстого эта ее чрезмерная подозрительность неспроста: Анна думает, что Вронский не может ее любить потому, что она сама про себя знает, что она проститутка… И не защищайте, пожалуйста, этого «мусорного старика»!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});