– Вздор, – сказала она. – Никаких у нее не было оснований думать, что он разлюбил ее. И сомневаться. Любовь всегда видна сто раз на день. И у Толстого эта ее чрезмерная подозрительность неспроста: Анна думает, что Вронский не может ее любить потому, что она сама про себя знает, что она проститутка… И не защищайте, пожалуйста, этого «мусорного старика»!
– А почему вы его так называете? – Я немного оправилась от первого ошеломления и начала вновь осторожно брать в свои руки управление разговором.
Она ответила со смешком:
– Томашевский вскоре после кончины Толстого посетил Ясную Поляну и пытался расспрашивать о нем местных крестьян. Они же в ответ на расспросы о Льве Николаевиче упорно рассказывали о Софье Андреевне. Когда же Томашевский попытался перевести все-таки речь на Толстого, один крестьянин ответил: «Да что о нем вспоминать! Мусорный был старик».
Я рассмеялась, и она довольно кивнула:
– Удивительно точное прозвище. Я много о нем думала, и я пришла к твердой мысли, что это мерзость и ужас – всегда. Какая гадость была Ясная Поляна! Каждый и все, все и каждый считали Толстого своим и растаскивали по ниточке. Порядочный человек должен жить вне этого: вне поклонников, автографов, жен-мироносиц – в собственной атмосфере.
– Так вы против славы?
Она сделала презрительный жест.
– Слава – это значит, что вами обладают все и вы становитесь тряпкой, которой каждый может вытереть пыль. В конце жизни Толстой понял ничтожество славы и в «Отце Сергии» объяснил, что от нее надо отмыться. Я особенно уважаю его за это.
– А я думала, вы его не любите, – вновь удивилась я.
– Люблю, не люблю – это слишком примитивно. Толстой – это силища. Полубог! Но все из себя и через себя – и только. Пока он любил Софью Андреевну, она и в Кити, она и в Наташе… Да, да, и в Наташе, не удивляйтесь… Вы думаете, отчего Наташа жмот – в конце, в эпилоге? Оттого, что Софья Андреевна оказалась скупой. Другой причины нет: ведь Наташа-то была добрая, щедрая, сбрасывала с саней вещи, чтоб поместить раненых… Отчего же она стала скупая? Софья Андреевна!.. А когда он разлюбил Софью Андреевну – тогда и «Крейцерова соната», и вообще чтобы никто никого не любил – никто, никогда! – и чтоб никто ни на ком не смел жениться.
– Сказать по правде, мне «Крейцерова соната» показалась очень мерзкой, – сказала я. – Сильной – безусловно, но мерзкой.
Естественно, я не стала признаваться, что терпеть не могу Толстого еще со школы, и прочитала «Войну и мир» только, как говорится, из-под палки, чтобы хорошую оценку получить. Хотя мне очень хотелось сказать, что если бы литературу у меня преподавал кто-нибудь с такими взглядами, как у нее, а не наша благоговеющая перед Толстым учительница, возможно Наташа Ростова мне бы и понравилась.
К моему изумлению, в ответ Ахматова даже сдержанно рассмеялась.
– Обожаю, когда старик начинает выбрыкивать! «Крейцерова соната» – самая гениальная глупость, какую я когда-либо читала. За всю его долгую жизнь ему ни разу и в голову не пришло, что женщина не только жертва, но и участница на пятьдесят процентов. А возьмите «Воскресение»… В чем корень книги? В том, что сам он, Лев Николаевич, не догадался жениться на проститутке, упустил своевременно такую возможность… А деревня там, конечно, ненастоящая, деревня, как правило, такой не была, это он на голоде такую видел и сюда вписал. И эсеры там не эсеры, а толстовцы. Все через себя, всегда и только – уверяю вас.
Я наконец поняла, что меня поражало в ее словах больше всего. Не тема свободы и несвободы любви и даже не фамильярное отношение к Толстому. Удивительнее всего был сам подход – в его романах ее прежде всего интересовали не война, мир, социальные проблемы, классовая борьба и Платон Каратаев, а женщины! Пожалуй, она была первым встреченным мною в жизни человеком, который рассматривал романы Толстого не с литературной или социально-политической точки зрения, а с точки зрения психологии, пусть и достаточно своеобразной.
Ахматова тем временем продолжала:
– Исторической стилизацией – стилизацией в хорошем смысле слова, в смысле соблюдения признаков времени, – Толстой никогда не занимался. Высшее общество в «Войне и мире» изображено современное ему, а не александровское. Отчасти он прав: высшее общество менялось менее всего, но все-таки оно менялось. При Александре, например, оно было гораздо образованнее, чем потом. Наташа – если бы он написал ее в соответствии со временем – должна была бы знать пушкинские стихи, Пьер должен был бы привезти в Лысые Горы известие о ссылке Пушкина. И разумеется, никаких пеленок: женщины александровского времени занимались чтением, музыкой, светскими беседами на литературные темы и сами детей не нянчили. Это Софья Андреевна погрузилась в пеленки, потому и Наташа… – Она развела руками. – Толстой есть Толстой. Он, конечно, полубог, но иногда в него вселялся дух одной из его тетушек. А заметили ли вы, что в какой-то момент Толстой выпал из литературы? Он был в ней, а потом перестал иметь к ней какое бы то ни было отношение. Конечно, он всегда и отовсюду был слышен и виден – из любой точки земного шара, – но уже как явление природы: ну как зима, осень, заря…
– Анна Андреевна, вы мне буквально глаза открыли, – честно призналась я, понимая, что вновь отдала ей инициативу. Пожалуй, я, после того как вынесла решение, тоже расслабилась и теперь уже и не пыталась вернуть нить разговора в свои руки. К тому же я всегда считала, что, когда пациента «несет» и он говорит легко, не задумываясь, лучше ему не мешать – можно услышать много интересных нюансов.
– Мы, модернисты, – тем временем Ахматова вдруг перескочила на Достоевского, – ошибались, противопоставляя Толстого и Достоевского друг другу. В действительности они похожи и делали одно дело, только один внутри церковной ограды, другой вовне. Оба они – великие учителя морали и оба пеклись об одном…
– О чем?
– Толстой и Достоевский верили, что мир можно исправить, что можно исправить людей. А мы уже не в силах верить. Достоевский знал, что убийца теряет способность жить. Раскольников, отняв жизнь у старухи и Лизаветы, сам лишился способности жить. Он не живет, он даже не ест, он только иногда бросается на кровать и спит одетый. А наши современники? Убивают – и живут всласть. Им это нипочем…
Я закашлялась и, сделав извиняющийся жест, поспешно налила себе воды и выпила. К счастью, Ахматова тут же замолчала – то ли из вежливости, то ли сама поняла, что говорит излишне откровенно и может сказать лишнее. Кажется, рано я расслабилась!
– Анна Андреевна, – прокашлявшись, вспомнила я, – помнится, вы говорили, что пишете аналитические труды о Пушкине…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});