— Ну, и я вспомнила про ту ночь, когда мы подглядывали за ним в окошко гостиной, только тут меня это никак не задело, а, наоборот, показалось смешным, ну прямо до чертиков! Вся эта чертова кутерьма показалась мне смешной до чертиков — и то, как мы ее воспринимаем. Джо показался мне недорослем, который пытается из ничего раздуть трагедию, а ты, ты — просто полным неудачником. Ты сердишься? — Она рассмеялась.
— Нет, конечно.
— А я сама — сопливая девчонка, которая вечно хнычет и позволяет двум придуркам издеваться над собой из-за какой-то чертовой ерунды. У меня возникает похожее чувство, когда я позволяю детям низвести себя до их уровня. Часто бывает: они весь день дерутся и кричат, а я настолько от них устаю, что под конец сама начинаю кричать и плакать, а потом всегда чувствую себя ужасно глупо, и даже становится стыдно — слегка. Как только взрослые люди могут устраивать из-за эдакой малости такой вот балаган? Тем более если у них у самих семья, дети?
— Бедный маленький коитус, — улыбнулся я. Если честно, хорошее настроение Ренни рождало во мне чувства совершенно противоположного порядка: чем счастливее она выглядела, тем больше я мрачнел, и чем явственней она склонялась к легкому, едва ли не легкомысленному восприятию ситуации, тем черней сгущались тучи на личном моем горизонте.
— Это же нонсенс — принимать всерьез такую мелочь! О ней и задумываться-то не стоит, не то что затевать развод! Да я могу переспать хоть с сотней разных мужиков и не стану при этом относиться к Джо ни на каплю иначе!
— Оно конечно, — я сварливо перебил ее гимн свободе, — ничто не серьезно, не важно само по себе, но становится серьезным, если ты сам готов принять его всерьез. И я не вижу особого повода смеяться над чужой серьезностью.
— Да перестань ты, в конце-то концов! — воскликнула Ренни. — Ты прямо как Джо, ничуть не лучше. По-моему, все наши беды оттого, что мы слишком много думаем и слишком много говорим. Говорим, говорим, а получается в результате полная чушь, которая тут же исчезла бы, если бы все попросту заткнулись. — Она опрокинула очередной стакан — уже четвертый или пятый по счету, тогда как я все еще нянчил свой первый. — Знаешь, что я думаю? Я думаю, ничего подобного в жизни бы не случилось, не будь у нас такого количества свободного времени. Правда-правда. Ты вот клянешься и божишься, что понятия не имеешь, как во все это влез, а я вот думаю, ты во все это влез просто от скуки.
— Да брось ты.
— А что, амбиций у тебя никаких, ты не слишком занят, красавцем тебя тоже не назовешь, живешь только для себя. Мне кажется, ты целыми днями сидишь вот так, качаешься в своем этом кресле, подремываешь и придумываешь всякие пакости исключительно потому, что тебе скучно. Мне кажется, ключик-то к тебе элементарный: тебе просто-напросто скучно.
— Я не просто то или се, Ренни, — вяло отозвался я. — Мне, может быть, среди прочего и скучно тоже, но мне никогда не бывает просто скучно. — Ренни, ясное дело, пыталась учинить сеанс любительской Мифотерапии: всякий, кто начинает говорить о людях с точки зрения подбора ключиков, занимается откровенным мифотворчеством, поскольку таинство души человеческой через ключики не объяснить. Но я был слишком мрачен, чтобы расщедриться по поводу ее сюжетослагательских дерзновении на что-нибудь кроме самых поверхностных замечаний.
— А мне кажется, тебе просто скучно; и мне плевать, что ты по этому поводу думаешь. Мне вообще больше нет дела до того, что вы оба думаете обо всем об этом или там обо мне: я вас больше всерьез принимать не намерена. Я даже и думать об этом перестала.
— Весьма неглупо с твоей стороны.
— Что, задело? — рассмеялась она. — Правда ведь, всякий интерес пропадает, если мне больше не будет больно? Ну и черт с тобой! Мне больше не будет больно. Что это ты такой надутый, а? Можно подумать, ты в штанишки наделал или еще чего хуже. — Ей самой стало смешно, и она пьяненько хихикнула. — У Джо сегодня утром вид был точь-в-точь такой же — насупился, что твой пророк библейский. Я испортила вам игру, вот вы теперь и дуетесь. Да перестань ты строить козью морду, и давай мы с тобой напьемся, а нет, так отвези меня домой.
Я докончил стакан и налил себе еще.
— Ты, надеюсь, понимаешь, что я не поверил ни единому твоему слову. Смело, конечно, но не убеждает.
— У тебя просто духу не хватит поверить, — съехидничала Ренни.
— И у меня не хватит, и у тебя не хватит, даже под прицелом.
— Давай мели, — заявила Ренни. — А мне плевать.
— А еще я не думаю, что Джо хоть что-нибудь знает.
— И плевать.
— Он ведь не станет сидеть с мрачным видом. Он хлопнет дверью, и все дела.
— Это тебе так кажется. Мы слишком тесно связаны. Я вообще в толк не возьму, и чего я, собственно, паниковала: да разве такая вот малость может нам с Джо помешать? Для этого нужен кто-нибудь посильнее, чем ты, Джейк. Ты же ничего про нас, про Джо и про меня, не знаешь. Ничегошеньки.
— Я уже говорил тебе в прошлый раз, чтобы ты послала его к черту.
— Я еще, может, вас обоих пошлю к черту.
— Замечательно, девочка моя, но когда будешь приводить приговор в исполнение, не забудь про его коронный хук левой.
Эта моя последняя фраза протрезвила ее стакана на три, не меньше.
— Не думаю, что Джо еще когда-нибудь меня ударит, — серьезно сказала она.
— Тогда скачи скорей домой, пока ты под мухой, щелкни его по носу и скажи, что не станешь больше принимать всерьез всякую чушь вроде вашей с ним половой жизни, — предложил я. — Скажи ему, что все проблемы оттого, что он слишком много думает.
— Джейк, он больше не станет меня бить. Никогда.
— Он свернет тебе к чертовой матери челюсть. Только скажи ему, что он ведет себя как школьник! Он дух из тебя вышибет, и ты это прекрасно знаешь. Ну, давай, я составлю тебе компанию. Если ты права, ка-ак мы все начнем тут хохотать, и фыркать, и утирать друг другу сопли. А потом соединим по-братски руки, и все наши беды прикажут долго жить.
Ренни окончательно протрезвела.
— Я тебя ненавижу, — сказала она. — Ты ведь даже на минуту не дашь мне побыть хоть вполовину, хоть чуточку такой счастливой, как раньше. Даже и притвориться счастливой я не имею права.
И (mirabile dictu[13]) едва она помрачнела, как я был исцелен — ее былая легкость перешла ко мне, и я налил себе еще стакан мускателя.
— Вот теперь ты доволен, да? — почти навзрыд.
— Н-да, хорошо быть извращением. Мне правда очень жаль, Ренни.
— Ты правда счастлив как задница! — сказала она, мотая головой из стороны в сторону.
Но такие случайные приступы бодрости у Ренни и такая ненужная жестокость с моей стороны бывали нечасто. Как второй ее визит не был похож на первый, так и третий (и последний в сентябре) ничего общего не имел со вторым. К этому времени я уже достаточно увлекся образовательным процессом, и причину моих настроений все чаще и чаще следовало искать в аудитории. В тот день, в последнюю пятницу сентября, я был проницателен, изобретателен, остер как бритва просто потому, что с утра у меня была грамматика и объяснял я правила управления падежными формами местоимений: редкостное чувство благоденствия и ясности, если и не прямо-таки просветления, приходит к человеку, когда он может не только сказать вслух, но и понять от и до, что местоименное дополнение ставится при переходном глаголе в родительном падеже при отрицании или при указании на часть предмета, во всех же иных случаях правомерен исключительно винительный падеж. Я поделился данным наблюдением с полной аудиторией юных ученых и торжественно подвел черту.
— «Я могу принять решение, а могу и не принимать никаких решений»! Вопросы есть?
— Эй, послушайте, — раздался вдруг голос нарушителя спокойствия — в заднем ряду, где же еще, тот самый стервец, которого я уже пообещал себе непременно завалить за наглость на первом же зачете, — а что появилось раньше — язык или учебник по грамматике?
— Что вам угодно, Блейксли? — спросил я, отказываясь принять участие в игре по его правилам.
— Ну, у меня такое ощущение, что люди научились говорить куда раньше, чем принялись писать учебники, а задача учебников — объяснить, каким таким образом разговаривают люди. Вот, например, если моему соседу по комнате звонит по телефону приятель, я его потом спрошу: «Чего он хочет?» И любой здесь в аудитории спросит точно так же: «Чего он хочет?» Я готов поспорить, что девяносто процентов населения вообще в этом случае скажут: «Чего ему надо?» И никто, совсем никто не сформулирует вопрос: «Что, собственно говоря, ему угодно?» Спорим, даже и вы так не скажете? Оно ведь и звучит как-то странно, разве не так? — Аудитория осклабилась. — А поскольку предполагается, что у нас демократия, так раз уж никто кроме горстки ученых чудиков никогда не скажет: «Что, собственно говоря, вам угодно?», зачем притворяться, что мы все идем не в ногу, а они — в ногу? Почему не поменять правила?