– только пельменей каких-нибудь и спать до обеда.
В условный отбой вернулись в палату. Люда по-прежнему сидела напротив Ципруша. Она гладила его по лбу, рукой водила по колючему ёжику головы. Ципруш уверенно дышал, но изображал, что умирает.
«Голодный, наверное, – думала, – ну, ничего, ничего».
Мешать не стали. Вернулись к телевизору и молчали каждый о своём. Изредка пытались подслушать, хоть краешком глаза подсмотреть, что у них там, идут дела или не очень.
Только утром спросили:
– Ну как?
Ципруш махнул – отвяжитесь, что ли. Он улыбался и неторопливо собирал вещи: зубную щётку, бритвенный станок. В казарму шёл живым и невредимым. Только ноги ватные, подошвой по асфальту, и непростительно жарко в законные 36.6.
Попал на утренний развод. Попросил разрешения встать в строй.
– Чего это? – указал Горбенко, и Ципруш безо всяких протянул пакет, набитый по самое не хочу.
– Берите, товарищ сержант, угощайтесь.
Горбенко, рассмотрев колбасу и всякие там банки, одобрительно кивнул, но всё равно потребовал приготовить к осмотру содержимое карманов.
Ципруш занял место, поздоровался со вторым и первым, поправил воротник – и достал из хэбэшки всё, что нужно для простой армейской службы: носовой платок, расчёску, блокнот для записей. Нетронутая пачка презервативов сверкала в ладони, и вот-вот предстояло что-то объяснять.
На букву «Х»
Рядовой Манвелян никогда не матерился, хоть и понимал, о чём говорят солдаты. Про ту же «залупу на воротник» он слышал и на гражданке, и вообще много знал, но тщательно скрывал. Умалчивал, не пытался.
– Хороший солдат – незаметный солдат, – учил Горбенко, а сам пришёл и спросил, у кого по русскому была пятерка.
Капитан Калмыков поручил ему выбрать лучшего писарчука.
– Да все они ссыкуны, – пошутил сержант, но ротный шутку не понял, и пришлось, короче, выполнять задачу.
Никто не ответил, промолчали хором.
– Ладно, у кого четвёрка?
Подняли руки, один и другой. Горбенко спросил, как пишется слово «сухпаёк».
Первый задумался, второй опомнился, не разобрав.
– Слитно, – шептал Манвелян, – слит-но.
– Так точно, – обрадовался Горбенко, – слитно, – и потребовал идти за ним.
Манвелян заливал, что случайно угадал, и вообще по-русски плохо говорит, но сержант не слушал. Спалился – гори до конца.
Калмыков, хоть и ротный, да всегда на взводе, заставил что-нибудь написать.
– Разрешите уточнить, что именно?
– Что хочешь, – сказал, – любое слово.
Манвелян никаких слов не знал (приказали забыть), кроме «есть», «так точно», «никак нет». Стоял и молчал, и думал, хотя рядовому думать необязательно.
– Чего ты ещё? Пиши уже.
– Да я чего-то…
– Чего ты чего-то? Напиши мне тут любое слово, – нервничал капитан. – «Хуй» мне тут напиши! – психанул и вытащил из принтера лист бумаги.
Манвелян не дурак, слышал, что инициатива дерёт инициатора, и всё прочее, догадывался, что нельзя писать красиво, что любая офицерская замануха – типичный попадос. В результате «хуй» получился умышленно кривой, не очень красивый, и вовсе не «хуем» оказался, а на грани – относительно скромным и порядочным «хреном».
– Ну вот, – обрадовался. – Можешь, когда захочешь.
Очень уж ему понравилась буква «Х». Кудрявая такая, с завитушками.
– Значит, так, – сказал, и протянул свой капитанский блокнот.
В бытовке пахло вечером и глажкой. Подшивались, чистили обувь, сходили с ума. Рядовой Манвелян старательно пыхтел над каждым словом, и сам сидел, скукожившись, как случайная запятая.
– А чего тебе? – спросил Бреус.
– Не мешай, – просил, – видишь, я тут.
Переписывал текст российского гимна. Строго по печатному образцу, но живыми буквами, рукой от сердца, синим по белому.
– Писарь-хуисарь, – ляпнул Ципруш, и солдаты поддержали.
Манвелян не замечал, и лишь закручивал любимую капитанскую букву в слове «хранимая».
Матерились знатно и от души, рифмовали просто, на отвяжись. К избитому «есть» – приставку «ху», к неизбежному «так точно» – очевидное «сочно».
«Штабистом будешь».
«Мозоли не натри».
«Тяжелее ручки не поднимешь».
Завидовали как могли.
Пришёл Горбенко и настроил тишину, всех разогнав. Бреус крем достал, а Ципруш только-только разгладил подшиву. Не вовремя, но слово сержанта – закон.
– Чего как? – спросил Горбенко.
– Нормально, – обнадёжил Манвелян, и поставил точку, передав сержанту блокнот.
На вечерней поверке не сразу нашёл в строю место. У каждого – своё, но его – предпоследнее справа – занял бугай-переросток по прозвищу Рама. Два метра дури, берега попутал.
Отрубились по команде. Ни единого скрипа, только мордой в подушку, и готов.
Ночь короткая, обида долгая. Ципруш, ярусом выше, свесил руку и шибанул в плечо.
– Слышь, Манвелян, а ты чего такой умный в армию пошёл?
– Отвяжись, Ципруш, дай поспать.
– Умным тяжело. Дуракам легче.
– Посмотрим ещё, как ты будешь, – не отставал Бреус, – нам ещё служить до самого того.
Шёпот в ночи душил и оглушал. Горбенко рявкнул «отставить трёп!», и пришлось заткнуться. Манвелян ворочался, не зная, что с собой – таким вот – делать. Может быть, стоило пойти в отказ и не соглашаться на позорную писанину – но разве поспоришь с капитаном? Либо один, либо другие, и нет тебе прощения. Русский язык у него на пятёрку, отличник хренов. Ни сна в глазу, одни буквы: «могучая воля», «великая слава», и по кругу «на все времена».
Свет заполнил казарму как всегда не вовремя, и неровное «ротподъём» стрельнуло в самое сердце. Горбенко мчался, как ужаленный, не успевал за капитаном.
– Где это тело? Ты мне покажи! Манвелян! – крикнул, растягивая безоговорочно ударное окончание.
– Я! – проронил, выдав себя без намёка на сопротивление.
Калмыков надлежаще срифмовал, и офицерский блокнот оказался прямо перед рядовым носом.
– Ты что мне тут понаписал?
Манвелян не различил, хоть и проснулся окончательно после такого «доброго утра». Не могу знать, да и только.
– Не могу знать? Не могу знать? – повторял Калмыков, а после зачитал, и вся рота полегла от смеха, имея право лечь только от пуль. – Тебя кто учил, сучий ты потрох?
Буква «С» вместо «Р», и всё это – Россия.
– Да ты хоть понимаешь, что? Ты хоть понимаешь? Ты надругался над государственным символом!
И повторил вслух что-то вроде «Соси-я, соси-я».
– Это ты, блять, сосать будешь!
Кажется, три наряда вне очереди. Могло быть и хуже – якобы уголовная ответственность или чего-то там. Писсуары драил нехотя, но без ошибок. Писарчук залётный. И тряпкой водил без швабры, чтобы насухо, и набело, и с чистого листа.
А как не ошибиться, когда вокруг одна «хня» да «мля» и уставная дрочка.
– Да ладно тебе, Меля, – говорил по-братски Ципруш, – нормально будет.
– Хочешь, мусор выкину? – предлагал Бреус.
Курили без разрешения прямо под капитанскими окнами. Назло и вопреки, потому как курить – единственное, что можно делать с удовольствием.
Калмыков, себя не жалея,