Оба процитированных нами фрагмента в тексте «Старца» составляли единое целое, однако не вошли в третье, известное сегодня читателю, издание «Губернских очерков»: исключил их из текста сам писатель. Для С. А. Макашина причины, заставившие Салтыкова сделать это в конце 1863 г., были абсолютно ясны. По мнению исследователя, автор изъял при подготовке третьего издания (1864 г.) те места, в которых идеализировалась политика Александра II по отношению к старообрядцам. Основываясь на том, что лояльное отношение к сторонникам старой веры просуществовало недолго (в 1857 г. в свод законов были внесены почти все постановления о расколе, изданные при Николае I), Макашин полагал, что Салтыков в начале 1860-х гг. изменил свое отношение к политике Александра II в целом, к преследованию раскольников властями в частности[288]. Но почти тот же фрагмент рассказа[289] писатель убирает из первоначального варианта статьи о Парфении, т. е. еще в 1856–1857 гг., а это никак не согласуется со столь однозначной трактовкой Макашина. Салтыков всегда видел в расколе «болезненное уклонение в народной жизни», с которым надлежало бороться, но не насильственными методами[290].
Автор «Губернских очерков» пытался проникнуть в сущность раскола, в то нечто особое, что давало ему «живучесть и силу» несмотря ни на какие доводы, именно поэтому рассказ одного из «коноводов раскола» в «Старце» во многом напоминает исповедь. В словах старца-раскольника из первоначального варианта очерка (до 1864 г.) раскаяние присутствовало в большей степени, при этом герой сетовал о заблуждениях раскола как об общей беде.
В первой редакции статьи, посвященной «Сказанию», фрагмент речи старца («А все, сударь, благость…») иллюстрирует мысль Салтыкова о том, что искренние стремления старообрядцев не имеют с безобразными проявлениями раскола ничего общего, и сопровождается комментарием автора: «И действительно, кто знает, что, быть может, в этом заблудшемся стаде есть множество кающихся и недоумевающих, которые потому только не совлекают с себя ветхого человека, что совесть их еще робка и что необходимо внешнее, но очень осторожное и мягкое усилие, чтобы осветить эту робкую совесть светом истины?» (5, 497). В статье о Парфении Салтыков говорит не столько о необходимости отказа от старой веры, сколько о подвиге такого отказа, о «тяжелой и болезненной» борьбе, в течение которой «всякое возникающее сомнение вызывает за собою целый ряд новых сомнений» до тех пор, пока разум не нанесет решительного удара «воспитанным трудом целой жизни», но «обветшавшим» убеждениям. «И благо тому, — пишет Салтыков, — который найдет в себе достаточно силы, чтобы выйти из этой борьбы, сохранив в себе прежнюю свежесть и ясность души» (5, 65). Но относится ли к таковым главный герой очерка «Старец»?
В тексте, исправленном писателем в 1863 г., момент осознанного оставления раскола сведен к минимуму. «Решительный удар» «обветшавшим» убеждениям героя в современном тексте очерка наносит отнюдь не разум, а сложившиеся обстоятельства. Под их бременем старец вынужден «сдаться приставу», при этом остается неясным, сокрушается ли герой о своем пребывании в расколе, либо все-таки скорбит о том, что старой вере приходит конец. В одном и другом случаях мотивы скорби различаются принципиально.
Подвижническая жизнь афонских, русских и молдавских старцев, запечатленная на страницах «Сказания», вызывала у Салтыкова сочувственный отклик. Конечно, к христианским подвижникам писатель относил и самого о. Парфения, о чем писал в статье, посвященной его книге. Однако старца, персонажа Салтыкова, нельзя отнести к избранным личностям даже несмотря на то, что тот положил «сбросить с себя суету греховную и удалиться в пустыню». В тексте очерка, как и в его названии, по отношению к рассказчику заметна авторская ирония. Но однозначная оценка этого персонажа все-таки недопустима: наряду с иронией здесь можно говорить и о теплых чувствах автора к старцу-рассказчику.
Автор очерка явно сопереживает раскольнику в рассказе о его жизненных испытаниях, например, тогда, когда герой, выздоравливая после тяжелой болезни, осознает свои заблуждения и раскаивается в них. Решение «удалиться в пустынножительство» возникает у героя после явления к нему святого старца. Последнее довольно типично: мотив духовного очищения, просветления болезнью, достаточно распространен, в частности, в церковной агиографической литературе. Встречается он и в тексте «Сказания», где наиболее отчетливо звучит в рассказе Парфения об исцелении и обращении к церкви его матери («…ночью было ей от некоего святаго юноши извещение, что двенадцать дней будет лежать на одре своем, и потом будет вдруг здрава» (II, 47).
Этапы жизненного пути у персонажа очерка Салтыкова имеют несомненное сходство с биографией Парфения: оба познают «страх Божий» с раннего детства, оба в отрочестве стремятся удалиться от суетного соблазна мира, а в зрелом возрасте уходят странствовать «ища благоугодить единому Господу». Герой Салтыкова вспоминает: «Сердце у меня сызмальства уже к Богу лежало. Как стал себя помнить, как грамоте обучился, только о святом деле и помышление в уме было.
Начитаешься, бывало на ночь, какие святии мучения претерпевали, какие подвиги совершали, на сердце ровно сладость какая прольется: точно вот плывешь или вверх уносишься. И уснешь-то, так и во сне-то видишь все, как они, наши заступники, в лютых мучениях имя Божие прославляли и на мучителей своих божеское милосердие призывали <…> сколько припомню, только об том и думалось, чтоб в пустынножительстве спасение найти, чтоб уподобиться древним отцам пустынникам, которые суету мирскую хуже нечем мучения адовы для себя почитали… Ну, и привел Бог в пустыню, да только не так, как думалось» (2, 368).
Христианский аскетизм также был знаком Петру Агееву с раннего детства. Церковное образование и старообрядческое воспитание, безусловно, наложили свой отпечаток на представление о мире будущего автора «Сказания». О многом говорит тот факт, что церковнославянский язык был тем языком, на котором о. Парфений мыслил. Не удивительно, что повествование о важных автобиографических моментах в его книге довольно скупо. Так, рассказ автора «Сказания» о родительском доме, о детстве и юности не отличается конкретикой и довольно общ: мы узнаем, что будущий инок Парфений познал страх Божий почти с младенчества, что его названные родители оберегали сердце отрока от суетных соблазнов мира, внушили ему любовь к уединенной жизни, со слезами говорили о тех, кто отложил всякое житейское попечение и удалился в тихие и безмолвные места, в монастыри и пустыни, в горы и вертепы. «Сими словами, — пишет Парфений, — я напитал свою юную душу, и положил в сердце своем неотлагаемо оставить дом свой и родителей, и всякое житейское попечение и суету, и посвятить всю свою жизнь с самой юности на служение единому истинному Господу Богу, и удалиться в какой-либо монастырь или в пустыню» (I, 22).
В рамках книги у о. Парфения исполняются все его юношеские чаяния: он обретает истинную веру, находит духовного наставника, принимает монашеский постриг на Святой горе, познает пустынножительство, иначе говоря, получает все, к чему стремился, чего желал с детства и что обрел благодаря непрерывной работе над собой. С героем «Старца» все происходит наоборот: в миру он не может найти себе ни настоящего дела, ни пристанища, и этим главным образом объясняется его потребность удалиться в пустыню. Только после того, как все его начинания в миру заканчиваются крахом, после череды падений, которые ему «даже вспомнить стыдно»[291] («по постным дням скоромное ел, водку пил, табачище курил!»), герой обращается к Богу и уходит из мира.
Сомнения в исповедании старой веры посещают героя очерка довольно рано, а безобразия раскола становятся знакомы ему не понаслышке: изъездивший Россию «вдоль и поперек», он знал, что среди сторонников старой веры «оскудела любовь», стало «мало общительности, мало и радушия и милосердия», что у многих старообрядцев («особников») нет того, чтоб «душу свою за ближнего положить», и что иному ближнему они «горло перегрызть готовы» (2, 375). Однако постоянно сталкиваясь с соблазнами, персонаж Салтыкова не доискивается до истины, не преодолевает искушения, а, напротив, впадает в них.
В отличие от героя очерка, автор «Сказания», видя признаки разложения раскола в старообрядческих скитах, начинает сомневаться в правильности вероисповедания, в котором был воспитан. И хотя сам Петр Агеев не раз принимал участие в прениях между различными старообрядческими толками, постоянные споры и препирательства тяготили его более всего:
«И я рассмотрел, и нашел, что там сколько монахов и беглецов, столько же и разных кривых толков. Ежедневно в том только и упражняются: в толках, и раздорах, и в безпрестанных спорах. Все един на другого смотрят, как звери, и един другого называют еретиками, и един другим гнушаются, как поганым. И я с ними часто имел прение[292] <…> И повседневно и много о том соболезновал и горько плакал, где и как могу спастися. В России в наших монастырях великие соблазны, и здесь, в горах и в верпепах, одни толки и раздоры, безпрестанные споры и взаимная злоба. Но уже идти некуда; и начал я проживать, как овца посреде волков…» (I, 31). Именно заблуждения раскола побудили Петра Агеева оставить старую веру и отправиться на Афон. Уход из мира открывает будущему иноку богатейший и многогранный мир монашества, но, только пройдя нелегкий путь исканий и испытаний, автор «Сказания» обретает старца-духовника и принимает постриг.