Как известно, коммунальный строй средневековой Италии не отличался четкой организацией единого государственного организма. Внутри коммуны существовал пестрый конгломерат группировок, ассоциаций рыцарства, купечества, объединений старших и младших цехов… Существовала сложная и путаная расстановка общественных сил. В драме Дружинина эта характерная особенность средневекового города намечалась уже в самом начале действия. Кузнеца, предводителя плебса, грубо обрывал бедный служащий ратуши:
Молчи, буян!Молчи, войну благословлять вам должно,Покуда будет флорентийцев дратьНаш старый волк – Феррара отдохнет[405].
В то же время основная роль в развитии конфликта отводилась столкновению пополанов с Угуччионе, противопоставившим себя коммуне и ее властям. В перспективе становления этой коллизии образ Данте обретал еще более определенное социальное содержание, нежели в предварительном наброске драмы.
Другой незавершенной работой Дружинина о Данте стала статья о «романе… „Новая жизнь“»[406]. Вероятно, она была задумана с очень скромной целью популяризации «малоизвестного», как отмечал Дружинин, сочинения, заслуживающего, по его мнению, «высочайших похвал»[407]. Он не претендовал на какие-либо оригинальные наблюдения, тем не менее его статья могла стать первой в России монографической работой об одном из ранних произведений поэта, которое сошло с типографского станка позже, чем «Пир» и «Комедия». Первопечатный текст «Новой жизни» датирован 1576 г. На русский язык его перевели лишь в конце XIX столетия, и потому особенно жаль, что замысел Дружинина и на этот раз оказался неосуществленным. Рукопись была оставлена им на шестой странице.
«Новая жизнь» рассматривалась в этой статье как психологический роман, как «история любви», которую, по словам Дружинина, нельзя читать без глубокого душевного потрясения[408]. Он обходил молчанием аллегорическое толкование образа Беатриче, свойственное, скажем, Габриэлю Россетти, и, подобно Боккаччо, не сомневался в достоверности реального существования возлюбленной Данте, сравнивая его рано возникшую привязанность с любовью Поупа и Байрона, один из которых влюбился в двенадцать, а другой в семь лет. Такое «преждевременное» проявление сердечного чувства было, как замечал Дружинин, не следствием испорченного воображения или больного организма, а свидетельством исключительности и страстности натуры. Силой страсти, напряженностью любовных переживаний объяснял он и галлюцинации Данте. Их мистический смысл и мистическая настроенность поэта не принимались Дружининым во внимание. В его представлении платоническая любовь Данте одухотворялась не обожением, а обожанием. Даже и здесь, как и в прежних работах, мир великого тосканца открывался русскому писателю своей чувственно-деятельной, а не умозрительно-созерцательной стороной.
Статья о «Новой жизни» была последней пробой дружининского пера на дантовскую тему. Он был дилетантом в дантологии, его воззрения на творчество и судьбу поэта складывались в явной зависимости от английских публикаций деятелей Рисорджименто, но именно поэтому его опыты обладали единством живых, беллетристических представлений о колоритной личности Данте и его творчестве. Дружинин инкорпорировал дантологические опыты в сферу журнализма и тем самым значительно расширил сферу знакомства русской публики с итальянским поэтом. Его труды, далекие от академических изысканий и художественных открытий, свидетельствовали о росте русской популярности Данте в середине века.
Глава 8. «Подражание Данту…» А. Н. Майкова
(«Божественная комедия» и «Сны» Аполлона Майкова)
Поэма «Сны» А. Н. Майкова была напечатана в первой книжке «Русского слова» за 1859 г. И. А. Гончаров, познакомившись с поэмой еще в рукописи, писал автору: «Вы хотите, чтоб я сказал о вашей поэме правду: да вы ее слышали от меня и прежде. Я, собственно я, не шутя слышу в ней Данте, то есть форма, образ, речь, склад – мне слышится Дант, как я его понимаю, не зная итальянского языка»[409].
Цитируемое письмо опубликовано в восьмом томе Собрания сочинений Гончарова. В примечаниях к этому тому ошибочно указано, что слова Гончрова относятся к поэме Майкова «Странник»[410]. Это породило ложное мнение, что Гончаров едко иронизирует над поэтом, так как для аналогии между «Странником» и «Божественной комедией» нет никаких оснований. Отзыв писателя касался «Снов» Майкова.
Еще в 1855 г., услышав две песни поэмы в авторском чтении, Гончаров обратил внимание на «дантовский тон» нового произведения[411]. Этот тон Майков воспринял не по переводам. Он знал итальянский и читал Данте в оригинале. Будучи первый раз в Италии, он сообщал родителям: «…продолжаю с своим маэстро читать Данте. Эге! как скучновато! У меня о нем свои идеи, и я мог бы написать ему разбор оригинальный. Но надо много порыться в итальянской старине»[412].
Разбор Майков так и не написал, но Данте очень скоро перестал казаться ему скучноватым. С начала 50-х годов имя великого поэта неизменно ставится им в один ряд с именами «гениев высшего сорта»: Эсхил, Шекспир, Данте… Опыт автора «Божественной комедии» как будто убеждает Майкова, что «…поэт должен видеть, знать, чувствовать синтез эпохи, видеть, куда идут все современные направления, во что люди верят, во что теряют веру, и в каком отношении все это находится к внутреннему человеку, в усовершении (так в подлиннике. – A.A.) которого вся душа, цель и смысл поэзии»[413]. С этой мыслью он приступает к работе над «Снами», и память о «Божественной комедии» словно корректирует его творческий замысел. По аналогии с ней он намеревается назвать поэму «Земной комедией»[414], разбивает ее на «песни» и начинает со знаменательного посвящения:
СОНСуровому ДантуГением его вдохновенный трудпосвящает автор[415].
Кроме того, каждой песне Майков предпосылает в качестве эпиграфа строки из «Божественной комедии» на русском или итальянском языке, а к одному из вариантов поэмы эпиграфом избирает первую терцину «Ада»:
Nel mezzo del cammin di nostra vitami ritrovai per una selva oscura,che la diritta via era smarrita
[Inf., 1–3].На половине пути человеческой жизниЯ очутился в дремучем лесу;След прямой стези был утрачен.
(Перевод А. Н. Майкова)[416]
Эти стихи Майков выбрал не случайно. В пору работы над поэмой ему исполнилось 35 лет. К этому возрасту Данте отнес начало своего путешествия в загробный мир, и русские поэты, пересекая тридцатипятилетний рубеж, нередко вспоминали первую терцину «Ада». У Майкова для такой памяти были особые основания. К середине 50-х годов за его плечами насчитывалось два десятилетия поэтической деятельности[417]. Был пройден путь, на котором он отдал дань разным идейно-эстетическим пристрастиям, личным симпатиям и гражданским устремлениям. Изменившаяся после Крымской войны атмосфера общественной жизни, которую сам Майков характеризовал как борьбу старого с новым, побуждала его оглянуться на пройденное и объяснить «сбивчивость» своих прежних воззрений, самоопределиться в новых поисках верного взгляда на жизнь. В то же время поэт, не обладавший глубиной убеждений, широтой мировоззрения, был растерян. «Вдруг все перевернулось, – писал он в эту пору Я. П. Полонскому, – бывшие либералы сделались преданными слугами государя, бывшие столпы и опоры его переходят в оппозицию…»[418] Впечатления жизни не укладывались в целостную картину. Затрудняясь осмыслить происходящее в его исторической перспективе, найти ключ к познанию глубинного смысла противоречий в самой действительности, Майков ищет его не в опыте истории, а в царстве мечты, надежды. Естественно, что «жанр» видения, ассоциировавшийся у Майкова с «Божественной комедией», стал для поэта особо приемлемой формой, ибо она во многом освобождала стихию индивидуального сознания от логики обстоятельств, предоставляла широкие возможности для синкретизма идеи и образного строя новой поэмы.
Ее героем стал сам автор. Это было сразуже замечено Полонским. Он писал Майкову: «…поэма твоя основана не на интриге – цель ее не та, чтобы создать лицо, характер, ты сам там главное лицо – и все носит на себе характер личный, если не вполне лирический»[419]. Здесь кстати заметить, что и многие исследователи «Божественной комедии» сходятся во мнении: первый и истинный герой ее – это сам поэт, «странствия которого через ад, чистилище и рай, как писал Гегель, объединяют все и вся, так что о созданиях своей фантазии он может повествовать как о собственных переживаниях»[420].