Граната хлопнула не страшно. Осколки выщербили асфальт. Вывеска над магазином дрогнула, но не упала. Некоторые мальчишки-фольксштурмовцы присели.
— И чего вы такие пугливые? В Польше ваша братва резвее была, — сказал Серега и опять засвистал.
Васька подергал искривленные взрывом жалюзи. Крикнул:
— Ведите их сюда, пусть поработают.
Микола поднял жалюзи один. Старики и женщины, копавшие колодец, подошли к чугунной решетке сквера.
На двери по золотистому стеклу золотом — фамилия владельца. Дверь пошла тяжело, словно ее изнутри подпирал многопудный запах духов, нафталина и воска.
В залах было сумеречно и опять-таки золотисто. Оттенок этот золотой был присущ всему магазину. Прилавки из карельской березы. Кресла, обтянутые лосиной кожей с тиснением. Сверкали свечным пламенем напольные бронзовые канделябры. Золотыми блестками над головами вихрились люстры. Солнце входило в этот раззолоченный модахауз сквозь жалюзи: казалось, от каждого окна к прилавкам были наклонно натянуты пучки желтых лент.
Васька вернулся к метро, взял девушку за руку и потянул. Она упиралась, смятенно поглядывая на пареньков.
— И вы, генералы, со мной, — сказал Васька. — Ком цу мир. Муттер фройен. Шнель.
— Гитлер капут, — испуганно прошептал бледный паренек с конъюнктивитными глазами, как-то неправильно Ваську поняв.
Девушка перестала упираться, пошла через улицу, но у самых дверей магазина как бы споткнулась.
Когда Васька легонько втолкнул ее в магазин, она задохнулась вроде. Многолетний, пропитавший стены и мебель запах духов и натертого паркета ее напугал. Пальцы ее отыскали Васькину руку и впились ногтями в его ладонь.
Васька не почувствовал ее острых ногтей. Вообще не почувствовал прикосновения ее руки. В золотистом сумраке Васька в деталях видел день, когда он зашелся. Еще снег не стаял. В городке том на окраине он пошел на кладбище посмотреть, нет ли противотанковых пушек, — Васькина танковая часть должна была проходить мимо кладбища. С собой Васька никого не взял — мол, быстро сбегаю, вы в машине побудьте.
Кладбище было уютным, пустым и печальным. Даже на войне, даже когда за оградой стреляют, на кладбище тихо. На кладбище смерти нет. Ей там нечего делать. На кладбище было тепло и безветренно. У свежевырытой могилы стоял нахальный школьный скелет с красным флагом…
Васька легонько подтолкнул девчонку к прилавку с бельем.
— Выбирай, — сказал.
Девчонка попятилась, заслонилась руками.
Васька снял с полки белую легкую комбинацию, краснея, и фыркая, и глядя в пол, перекинул через согнутую руку трусики, лифчик, чулки…
Девчонка засмеялась вдруг громко и не робея. Мальчишки-фольксштурмовцы фыркнули тоже. Васька покраснел еще гуще. Наверное, эти не имеющие отношения к военным расчетам предметы и Васькин яркий конфуз объяснили им в какой-то мере сущность происходящего. Теперь глаза у мальчишек-фольксштурмовцев светились не только любопытством к своей судьбе, но и к предлагаемым обстоятельствам тоже.
Васька снял с вешалки платье небесно-голубое, показавшееся ему очень красивым. Приложил девчонке к груди, прикрыв им провонявшую в дезинфекционной пропарке шинель.
— Зер гут, — сказал он. — Бьютифул…
Девушка взяла у него все. Засунула комком на полку и не спеша выбрала то, что, по-видимому, было ей впору. Платье она выбрала зеленое. Посмотрев с усмешкой на Ваську, Миколу, Серегу, на своих товарищей, девчонка вошла в примерочную, сверкавшую зеркалами, и задернула занавеску.
Серега свистел мотивчик. Микола скреб щеку. На мальчишек-фольксштурмовцев снова напала робость.
В магазин вошел солдат-артиллерист, посмотрел на всех без особого интереса. Взял платок. Лицо вытер. Высморкался.
— Пот глаза заливает. Мы когда на позиции должны быть? То-то Влепят нам, — сообщил он, запихал засморканный платок ногой под прилавок и ушел.
Васька услышал стрельбу сотки — звуки словно с оттяжкой, с некоей реверберацией.
А девушка уже вышла…
Она стояла на фоне золотистого бархата, хрупкая, как росток. Ее волосы образовали вокруг головы ореол, какой бывает вокруг фонаря в дождь.
Подбородок у нее дрожал.
Васька первым опомнился, сорвал с вешалки малиновое пальто бархатное и подал ей. Она опять засмеялась — пальто, как и то голубое платье, было на великаншу.
Она выбрала габардиновый плащ с легким зеленоватым отливом.
Микола дал ей перчатки белые. Серега — сумочку. Кто-то из мальчишек-фольксштурмовцев сунул туда пудреницу и носовой платок.
Вслед за ней они вышли на улицу.
Васька легонько тронул ее за плечо; для него она уже была в другом мире — в мире надежд.
— Цум муттер…
— Бывай, — крикнул ей Микола.
А Серега сказал с поклоном:
— Ауфвидерзеен.
Она провела руками в белых перчатках по вдруг побелевшим щекам и пошла.
Сначала она жалась к стенам. Старики и женщины, копавшие колодец, ей что-то прокричали, и она, осмелев, пошла посередине тротуара. Шаг ее стал легким и твердым. Звук высоких каблуков задорным. Весенняя свежесть ее одежды, смелость шага и радость глаз делали ее защищенной.
— Хурре, — сухо сглотнув, сказал мальчишка-фолькс-штурмовец с подбородком, заросшим светлой щетиной. Другой мальчишка, бледный, с конъюнктивитными веками, влепил ему звонкую и смешную на войне пощечину.
Микола разнял их.
Васька вошел в магазин, обвел рукой вешалки с одеждой.
— Шнель, генералы. Нах хауз.
Мальчишки сбрасывали с себя шинели, пилотки, кителя, брюки, и никакому фельдфебелю не приснилось бы такое быстрое переодевание.
Один за другим мальчишки выскакивали из магазина и, рыдая и размазывая слезы по грязным щекам, бросались во дворы и проулки.
Много лет спустя Васька попытается рассказать эту историю и стушуется и собьется уже в начале. И один из слушателей, человек постарше его, скажет:
— Сами не верите?
Васька ответит:
— Да как-то, знаете… Вроде все было проще.
— Я тоже не верю себе, когда вспоминаю, что в Берлине, в Шенеберге, работала пивная. Мы стреляли из пушек и в пивную ходили пить пиво. И в пивной шел вежливый разговор: Битте шон… Данке шон…
Старик в своей изразцовой кухне говорил что-то, в его интонации была уверенность, что Васька слушает его внимательно и созревает. Васька вспомнил, что по дороге старик увязывал розовый куст с дохлой кошкой, — Васька потряс головой и попытался вникнуть.
— …идеи добра нанесли искусству урон не меньший, чем идеи зла, а возможно, и больший. Зло направленно и прагматично. Зло называет себя очищением. Тогда как добро именует себя спасением. Оно абсолютно.
— Трепотня, — пробормотал Васька. — Мякина. Добро — это работа.
Старик глянул на него, быстро и беспомощно мигая, и объяснил с детской обидой в голосе:
— Я, собственно, говорил о Палеологовском возрождении и возврате к мистическому. — Справившись с огорчением, усмехнувшись, старик спросил: — Вам кофе черный или с молоком?
Васька подумал, что натурального кофе он еще и не пробовал, пил Здоровье, ячменный, желудевый, даже свекольный.
— Со сливками, — сказал он.
Старик шевельнул седыми бровями, разлил кофе из небольшого серебряного кофейника по маленьким черным чашкам. Черные чашки стояли на золотых блюдцах.
— Простите, а ваши родители?
— Нет у меня родителей. Мама была.
— Простите еще раз великодушно. — Старик посмотрел на Ваську в упор. — На какие средства вы живете?
— Стипендию получаю на подготовительных курсах. А вообще-то халтурю… — Ваську задевали стариковы вопросы. Почему-то даже маленькая помощь или просто сочувствие дают право лезть в душу. А может быть, я не хочу. Может, мне больно. Может быть, по моей душе разрешается ходить только в тапочках. У Васьки защекотало в носу, словно ему чихать надо, он посмотрел на картины в большой стариковой комнате и сказал доверительно: — Я исключительно живописью халтурю, для барахолки.
Подбородок старика задрался.
— Живописью, молодой человек, нельзя халтурить. Видите ли, искусство…
Васька улыбнулся восторженно.
— Искусство — школа чувств, страстей, сочувствия, самопознания. Я в каком-то романе прочитал. Такая, извините, галантерейная мудрость. Ее можно метрами отмерять, как кружева или веревку пеньковую. Школа личности, школа добра, красоты, соития, черта в ступе, дерьма на лопате.
Старик пододвинул к Ваське сахарницу, тоже серебряную.
— Нужно было чай заварить, — сказал он со вздохом. — Кофе — напиток светский, не для задушевного разговора. В общем, вы правы. Насчет слов. Слова — питательная среда, на которой, как на агар-агаре, размножаются и вырастают безысходные мысли. Слов становится вдруг так много. От них некуда деться. Человек устает с ними бороться и уступает.