— Мама, вон твоя фабрика — закричал мальчишка в ушитой пилотке.
— Это кожевенный завод, — ответила его мать. — А вон папкин завод. Вон, три трубы рядышком.
Васька долго смотрел на задымленный горизонт: нужно было не поддаваться уговорам матери, желавшей вывести его, как минимум, в инженеры, а поступать после семилетки учеником на завод.
Васька догнал взглядом буксир, а тот и не уходил, стоял, приткнувшись к граниту Университетской набережной.
В Университете Гога Алексеев учился — Васькин незабвенный друг. В начале войны несли они вместе охрану железнодорожного моста на широкой и знаменитой реке. Мост был арочный, клепаный.
Однажды полезли они на центральную, самую высокую арку, Ваське в тот день исполнилось восемнадцать лет, полезли, чтобы кричать в небо — мол, по закону республики с сего дня Васька может жениться. На вершине Васька осмотрелся и сказал: И чего это люди так любят покорять всякую высоту? И на хрена это им? Что на высоте делать-то? Ну, посмотрел. Ну, изумился. А потом? — На вершины ради этого потом и взбираются, — сказал ему Гога смеясь. Он все смеялся — такой он был хохотун. — Лазанье на вершины понуждает к деланью детей. От слова потом происходит слово потомки.
С арки их сбросило взрывом бомбы.
Хорошо бы Гогу встретить живого и невредимого, От этой мысли у Васьки сбилось дыхание, он закашлялся.
Нева была в пене. Цвет свежей ржавчины настоялся в цвет кваса. Буксир заваливал Университетскую набережную дымными рогожами — наверное, уголь пошел худой.
Васька перевел взгляд под ноги. Купол собора сиял, словно Васька стоял на солнце.
Дальше пути нет, только в ангелы. Некоторые в ангелы выбирают, воздухоплаватели, Икары. Ирония эта не понравилась Ваське, он улыбнулся жалко, подумал: Как такую громадину золотили? — дал мыслям и памяти свободу, и тут же в зыбком золотом сиянии, как в некоем волшебном кристалле, возник другой купол — громадный, — стеклянный, задымленный. Перед куполом стоит император на циклопическом скакуне. Рейхстаг Здание мрачное, тяжелое, но в тот день было оно величественным и трагичным — это был последний, уже горящий рубеж, отделяющий одну эпоху истории от другой.
Берлина Васька не штурмовал. Полк его пошел от Кюстрина в Бранденбургекий лес, в район города Бендиш-Буххольц, на уничтожение группировки из остатков Девятой армии и Четвертой танковой. Остатки остатками, а было их в том Бранденбургском Лесу тринадцать дивизий.
Лес сырой, душный — дожди прошли. Высоченные гладкоствольные буки, как зеленого камня колонны или густо позеленевшие бронзовые столбы. И устойчивый, налипающий на лицо запах тлена. В этой серо-зеленой в черную синь глыбе леса становился понятным цвет немецкого солдатского обмундирования. Мертвые, упав, исчезали, неразличимые среди кочек. Сквозь них прорастали ландыши и черника. Земля в лесу, копнешь, — серая, мокрая.
Лес оберегали, даже проселков в нем было мало. Но на темном лесном озере, с первого взгляда диком, вдруг обнаруживалась ныряльная десятиметровая вышка с подкидной доской, двухэтажный павильон с душевыми, баром и комнатами отдыха. Тяжелые танки прокладывали в лесу просеки — валили деревья веером. Снаряды проходили сквозь древесину, оставляя за собой лохматые дыры. Воронки тут же заливало зеленой водой. Птицы, уже высидевшие птенцов, орущими стаями метались над лесом.
Группировку расчленяли на большие доли, как бы ломти. И вообще казалось, что бой уже много дней идет не в природе живой, а в пахучем и вязком сыре, проеденном плесенью.
Васькин полк покончил со своим ломтем в ночь с двадцать девятого на тридцатое апреля. В поселке, Васька не помнит его названия и сразу не запомнил (может, это и был Бендиш-Буххольц), на площади перед кирхой горели костры, высились горы винтовок, автоматов и фаустпатронов. Танки и самоходки стояли, опустив пушки. Там Васька увидел минометы типа нашей Катюши — рельсы у них были короткие, в три ряда, и снаряды мельче, — оружие новое и запоздалое. Немцы, заросшие, с засученными рукавами, кричали: Гитлер капут Они прорывались на запад, на соединение с Двенадцатой армией. Иван, выпьем, — приставали они, потрясая бутылками. Гоготали и плакали. Некоторые пели бодро, как на деревенской свадьбе, и раскачивались, положив руки друг другу на плечи.
Вот и встретились две армии, воевавшие так долго. Можно было пускаться в пляс. Некоторые из немцев, упившись, лезли обниматься, но, непонятые, падали в траву и засыпали. Один со шрамом от левого глаза до подбородка, с бутылкой в густо окровавленной руке, взялся за борт Васькиной машины — может, поговорить хотел, — но кто-то из Васькиных ребят оттолкнул его.
— Гут, — сказал тот солдат. — Иван — молодец. — И пошел к своим пить из горла вино и шнапс.
И у Васьки как бы слились в памяти две руки, его детская, с вывернутыми наружу корнями ногтей, и немцева. И шрамов детства на Васькиной руке было больше, чем шрамов войны. И Васька как бы поднял глаза к небу. В небе на северо-западе трепетало широкое, разгорающееся к середине зарево — это горел Берлин. Оттуда шел несмолкаемый гул.
Разбираться с пленными остались другие, а Васькин полк помчался к Берлину утром молочным, едва зачавшимся.
Дороги, обсаженные березами, кленами, цветущими вишнями и цветущей акацией, были в воронках, как в оспинах. Возле взорванных дотов темнели куртины шиповника, обсыпанного бутонами. От грохота движения вздрагивала в палисадниках почти распустившаяся сирень. И в палисадниках были доты. Дорогу перерезали траншеи, уже заваленные бревнами и кирпичами. Возле аккуратных двухэтажных домиков цвели нарциссы и тюльпаны в клумбах длинных, как грядки. И сквозь запахи пота, пыли, навоза и выхлопов пробивался их тонкий запах.
Сквозь завалы из сожженных автомашин, танков, мешков с песком, искалеченных пушек валила на Берлин Россия. Скакали по асфальту российские лошади под седлом и запряженные в звонкие телеги. На шоссе было тесно. Россия смеялась и пела, дымно мочилась на колесо, жевала хлеб с колбасой. А солдатские кухни, не надеясь отыскать даже к ужину свою часть, останавливались в пригородах, повара кричали: Геры, фрау, фройлен, киндер, идите эссен и к ним тут же выстраивались очереди, сморенных бессонницей граждан.
Земля к Берлину стала рыжее, песок зернистее.
Тюльпаны расцвели в палисадниках в дни штурма, пока Васькин полк плесневел в Бранденбургском лесу. Были они как праздничный фейерверк.
На окраинах, зеленых, почти не разрушенных, было тесно от машин, орудий, танков, пехоты и медсанбатов. Там плясали, там подстригались, там брились и подшивали воротнички, хотя солнце еще не встало. Люди готовились встретить мир в чистоте. Лошади шли с вплетенными в гривы лентами. На стволе гаубицы, которую пушкари протирали и смазывали, алел бант.
Васькин полк по широкой кольцевой улице прошел Нейкельн, Лихтенберг, Панков, Веддинг. Улица по левой стороне была в развалинах. Слева от центра доносился непрерывный грохот и треск. Из развалин выходили колонны черных от копоти, заросших щетиной и грязью немецких солдат. В их глазах полыхало безумие, возникшее от чего-то более жуткого, чем многолетняя усталость и страх. Женщины разглядывали поверженных мужчин, высматривали своих мужей и не находили.
Земля в Берлине была рыжей — рыжий песок-галечник.
Стояли на теплых рельсах белые призрачные трамваи. Висели над голубой утренней Шпрее белые мосты.
В шесть часов, когда Васькин полк уже соединился с танковыми бригадами своего третьего корпуса и расположился в сквере в Моабите позавтракать, гул в центре Берлина превратился в слитный чудовищный рев — начался артналет на зажатые в Тиргартене и прилегающих к нему развалинах остатки Берлинского гарнизона.
Васькин корпус должен был идти на Потсдам, чтобы замкнуть вокруг Берлина кольцо — наверное, для того только, чтобы разрозненные группы немцев, выбравшиеся из города, по темным подземным ходам не ушли за Эльбу. Такая группа застигла, наверное, Майку-разведчицу, когда Майка искала в лесу на горе цветы. Интересно, сколько их было? — подумал Васька и покраснел. Вспомнил он Майку, стоящую в бронетранспортере у пулемета, с развевающимися волосами, с развевающейся за спиной плащ-накидкой.
— Мама, Кировский завод где? — громко спрашивал мальчишка в ушитой солдатской пилотке. — Мама, вон там за вторым мостом, вон, вон… корабль стоит без трубы — это кто?
— Не знаю, сынок, — отвечала мальчишкина мать.
День в Берлине не был самым значительным днем в Васькиной военной судьбе, но был он самой высокой вершиной, перевалом, после которого судьба Васьки как солдата пошла к заурядности. Старшие офицеры руку ему больше не пожимали, генерал не обнимал его перед строем полка, но, встречаясь, смотрел на него и вздыхал грустно, как бы просил прощения, и говорил грустно: