с семьями перекочевали к Колчаку — в Уфу и в Омск, а лесорубы, пильщики и плотовщики ушли на фронт еще в ноябре и сидели с винтовками в снегу далеко на севере, на самом левом фланге наших армий.
Вокзал был за рекой, на том берегу.
Там тупиком кончалась железнодорожная ветка.
Оттуда, с вокзала, по речному льду, приходили вооруженные люди. Их лица были исколоты ветром. Они шли вверх по пустым улицам, через разгромленный рынок, мимо собора, где хранилась чудотворная икона, знаменитая на десять губерний, мимо вымороженных контор лесоторговцев. В исполкоме их кормили кашей. Каша была похожа на суп. Каша пахла рыбой. Но зато была горяча.
Они ночевали вповалку. Утром на дровнях их отправляли дальше — за холмы, на восток, на фронт.
Яков Иваныч Потанин был старый сормовский рабочий, а Сашка Воронов — мальчишка, откуда-то не то из Козлова, не то из Борисоглебска, работавший прежде в паровозоремонтных мастерских, хвастливый, смешливый и щеголеватый, в синих галифе, со светлым коком из-под папахи, с выбитыми передними зубами.
Я был младший — на год моложе Сашки. Нас кинул сюда — с разных концов — восемнадцатый год, изрядно помотав перед тем по городам и по шпалам, и столкнул вместе на полу в пустой комнате с ободранными обоями.
Река была совсем близко от нас.
Из нашего окна видны были столбы, на которых когда-то висели ворота, а за столбами — на самом берегу реки, за кривой улицей — низкие серые срубы домов, белые колоколенки с зелеными куполами и сорванные ветром вывески лавок. Над колоколенками, над берегом, крутились черные галки. За клубком галок — зимний, неподвижный простор реки.
Просыпаясь на заре, окоченевшие возле остывшей «буржуйки», мы ненавидели эти срубы и колоколенки. Якова Иваныча мы с Сашкой Вороновым привыкли слушаться с самого начала. Яков Иваныч был и старше нас, и заслуги перед революцией имел несомненные, и влиянием пользовался, и знал много. Тюрьма закалила его, как вода закаляет горячую подкову, сделала строгим и требовательным. Все поступки Якова Иваныча были тверды, последовательны и бескорыстны.
В исполкоме удивлялись, почему Яков Иваныч, крупный исполкомовский работник, поселился с двумя мальчишками. Как будто он не мог найти себе сожителей солидней, более подходящих по возрасту. Я и до сих пор не знаю, почему ему нравилось жить с нами. Ласков он никогда не был, даже разговаривал мало. Я не помню, чтобы он делал нам замечания или выговоры, но была у него манера презрительно щурить глаза за очками и молчать, от которой мы с Сашкой леденели. Он не прощал никому ни малейшей дурашливости, никакого легкомыслия.
А человека легкомысленнее Сашки Воронова мне еще встречать не приходилось. Весь он был полон горделивым, цветистым, как павлиний хвост, вздором. И ладить с Яковом Иванычем было ему нелегко.
Вспоминается мне Сашкина папаха — тяжелая груда черной кудлатой шерсти. Папахи огромнее никогда не было и не будет, — говорили, что в нее можно всыпать два пуда ржи. Когда Сашка выходил в обход на рынок, неизвестно, чего больше боялись спекулянты — его самого или его папахи.
Он только еще появлялся за углом у каланчи, голубоглазый, румяный, с нежными девичьими губами, весь в каких-то сияющих ремнях, в синих галифе с кожаным задом, с винтовкой за плечом, с наганом на поясе, с черной громадой на голове, — а уж небритые люди в солдатских шинелях прятали за пазуху куски сахара и сала, мужики, держа под мышками ко всему привыкших кур, ныряли в щель забора и в бабьих юбках пропадали рыжие пироги с рыбой, с клюквой, с грибами и с кашей.
Сашкину папаху знал весь уезд, и Сашка ужасно ею гордился.
Папаху ему подарил один комиссар, переброшенный к нам с Южного фронта и пробывший у нас в городе несколько дней. Комиссару она досталась в бою, от убитого калединского чеченца, но носить ее он стеснялся — слишком уж она была велика.
Признаться, я в то время поглядывал на Сашкину папаху с восхищением и завистью и не понимал, за что невзлюбил ее Яков Иваныч.
Но Яков Иваныч терпеть ее не мог.
И странное дело — Сашка в присутствии Якова Иваныча тоже как будто стеснялся своей папахи, хотя и старался это скрыть.
Яков Иваныч никогда ему о папахе ничего не говорил. Один только раз заметил он что-то такое насчет вшей, которые могут завестись в шерсти.
— Старовер проклятый! — неслышно проворчал Сашка, когда Яков Иваныч отвернулся.
Сашка, сердясь на Якова Иваныча, всегда называл его старовером.
Однако с тех пор он перестал вносить папаху в комнату и, приходя домой, оставлял ее в сенях, под лестницей.
Не одобрял Яков Иваныч и многих Сашкиных привычек, например, самую шикарную из них — поминутно сплевывать уголком рта.
Идя по улице, Сашка равнодушно и надменно разбрасывал вокруг себя светлые комочки слюны.
Привычку эту он приобрел после того, как вышиб себе винтовкой два зуба, во время облавы на вокзале, на той стороне реки. Заградительный отряд, в котором работал Сашка, обошел темный вокзал кругом, чтобы мешочники не удрали через рельсы в поле. Сашка нес винтовку перед собой, прикладом вниз, стволом кверху. Во тьме он, не заметив, споткнулся о платформу. Ствол въехал ему в рот. Сашка выплюнул зубы и с тех пор начал плеваться.
И только в присутствии Якова Иваныча он не плевал никогда.
Впрочем, даже Якову Иванычу не всегда легко было с Сашкой ладить.
Помню, Яков Иваныч терпеть не мог, когда Сашка начинал ни с того ни с сего стрелять из нагана. Яков Иваныч считал это распущенностью.
А Сашка играл наганом, как ребенок.
Хлопая себя ладонями по коленям, он вдруг начинал клясться, что с одного выстрела попадет в шляпку гвоздя и загонит гвоздь в стену.
Штукатурка сыпалась, обнажая дранки, а гвоздь все торчал, приводя Сашку в ярость.
Сплюнув на пол сквозь зубы, он залихватским движением высыпал пустые гильзы в ладонь левой руки и снова заряжал.
После каждого промаха он произносил ругательство — почти беззвучное, так как судорога стискивала ему горло.
Яков Иваныч бесстрастно наблюдал за ним.
Потом говорил спокойно:
— Пошел вон.
Раз! раз! раз! — садил Сашка в стену, не обращая на Якова Иваныча никакого внимания.
Яков Иваныч клал правую руку Сашке на затылок, а левой отворял дверь.
— Ты думаешь, ты мне начальство? — кричал Сашка, упираясь. — Ты думаешь, я тебя слушаться буду? Да я…
Но это он только хорохорился. Сопротивляться Якову Иванычу у него никогда не хватало духу.