Шаг за шагом сокжои, как слепые, подвигаются к ельнику.
Они от медведя метрах в двадцати...
Можно стрелять, но в эту минуту во мне пробуждается страстный натуралист. Неодолимое желание увидеть развязку глушит остальные чувства, и я на какое-то время забываю, что, собственно, привело меня сюда, забываю обо всем и, не отрываясь, слежу за медведем. Только руки все еще крепко сжимают карабин.
Между хищником и сокжоями расстояние все уменьшается.
Меня крайне удивляет поведение медведя, в таких случаях шатун проявляет больше наглости, этот же на редкость осторожен.
Глупые рогачи! Остановитесь! Рядом опасность! Нет, не чуют. Самка с маленькими вылинявшими белыми рогами медленно вышагивает впереди... И вдруг сокжои поворачиваются назад. Какое-то мгновенье они стоят, точно парализованные, затем оба враз в диком ужасе бросаются вниз по распадку. Удирают изо всех сил, звонко стуча копытами по камням. Словно соскочившая пружина, из засады вылетает медведь. Он, как лев, с первого прыжка берет поразительную скорость и в беге на короткую дистанцию превосходит сокжоев.
Расстояние между ними быстро тает. Я приседаю на колено, упираюсь плечом о камень, вскидываю карабин. Наплывающий грохот камней под медведем разрывает тишину, но стрелять еще рановато.
Медведь быстро настигает отставшую самку, заходит сбоку. Все несутся, почти не касаясь земли: вот они бегут рядом, все ближе и ближе ко мне. Сокжои в паническом страхе налетают на кустарник, бросаются в сторону. Медведь опережает их. Еще три, пять метров - и хищник, изловчившись, хватает добычу пастью за шею снизу, дает такой тормоз всеми четырьмя ногами, что сокжой, подбросив высоко зад и перевернувшись в воздухе вверх брюхом, падает спиною на мох. Это было выполнено с такой ловкостью и с таким точным расчетом, будто медведь всю жизнь тренировался класть добычу на землю именно так, в быстром беге.
Темная глыба наваливается на жертву. С противоположного отрога доносится хлесткий выстрел. Следом разряжаю карабин и я. Медведь сваливается с жертвы на россыпь, но через мгновенье уже стоит на ногах, могучий, бесстрашный. Он водит головой, готовый к нападению, и угрожающе ревет.
Почти одновременно прогремели еще два выстрела. Зверь зашатался; несколько секунд он силился удержать равновесие, но стал оседать на зад и мягко, будто боясь ушибиться или наделать шуму, свалился на камни.
Высоко на склонах Ямбуя смолкает его глухой предсмертный стон.
Я громко свистнул от радости. Мне ответил Павел. И стало так легко, будто мы сделали самое главное дело, убив шатуна.
Закатное солнце скрылось за серым плотным сводом вечерних туч. Сумрак накрыл распадок. Ветер стих. Над отрогом в синем безмятежном воздухе упражнялись в быстром полете стрижи, да где-то внизу возник гусиный крик.
Сокжой трудно и долго поднимается на ноги, трясет шубой и, увидев рядом медведя, хочет прыгнуть, но, споткнувшись, падает, снова поднимается и шагает к таежке, все время оглядываясь.
На гряде отрога появляется Павел. Он энергично машет мне шляпой, идет подпрыгивая. Отпущенный Загря несется с головокружительной быстротой вниз по россыпи.
Я смотрю в бинокль. Медведь лежит на левом боку, прикрыв передней лапой морду и широко раскинув задние ноги.
- Вот мы и встретились! - произнес я удовлетворенно и стал спускаться по крутому откосу в распадок.
Какое-то странное состояние овладело мною. Обычно охотничья страсть бурно проявляется во мне, пока я преследую или скрадываю зверя. Тогда я становлюсь рабом этой страсти, могу ползти сотни метров на животе, спускаться по опасным обрывам, переходить топкие болота. Убитый же зверь на меня действует удручающе. После выстрела гаснет охотничья страсть. Но сегодня сам себя не узнаю: доволен, как мальчишка.
Мы сходимся с Павлом на дне лога.
- Сполем тебя, дружище! Убить шатуна не шутейное дело! - И я искренне пожимаю ему руку.
- Можно вправду подумать, что только я один герой.
- Чья пуля задержала зверя, тому и честь, того и поздравляют с полем, понял?
Солнце угасало за лиловыми хребтами. Болота парились легким туманом, сквозь него слабо золотилось грустное нагорье. Над нами кружилась пара хищных птиц. В шелесте осоки засыпали сонные озера. То тут, то там слышались всплески и шепот пролетных птиц, готовящихся в ночь покинуть озера.
А Загря тешится - рвет зубами хребет зверя. Глазищи бешеные, рычит, не может унять злобу. С трудом оттаскиваю его, привязываю к стланику. Он еще долго не может успокоиться.
Разводим костер и начинаем свежевать зверя. Это действительно крупный экземпляр восьми - десяти лет и, конечно, в расцвете сил. Такому ничего не стоит развалить ловушку. У него один глаз, второй вырван вместе с лоскутом кожи. Рана еще не зажила. Вероятно, во время гона он схватился с соперником и расплатился глазом за подругу.
В ложках сырой вечерний сумрак, и за краем отрога, на заросшем троелистом болоте нарастает птичий гомон. Далеко-далеко в сумерках над равниной слышится и уже не смолкает лебединый крик: "Янг... янг... янг..."
Эти нежные звуки становятся все слышнее, все ближе и ближе, наполняют грустью наши сердца. И из-за чахлого перелеска появляются белые птицы. В пустынном пространстве они кажутся огромными. Качаясь на крыльях, лебеди плывут по низкому горизонту, минуют пожарище заката, уплывают за отроги. С ними, постепенно стихая, смолкает их вечерняя песня.
Медведь на удивление оказался жирным. Никак нельзя было предположить, что таким окажется шатун. Толстый слой сала покрывал круп, спину, бока и все внутренности. В таком состоянии он вполне мог зимовать. Что же тогда сделало его шатуном, заставило ломать ловушку, лезть на человека? Неужели потеря глаза? Может быть. Ведь рана еще не зажила, и это вывело его из привычного состояния. Но я не уверен, что это так.
Разделываем тушу на десять частей - так удобнее для оленьего вьюка, и накрываем их шкурой. Подкладываем в огонь сырой валежник, - он будет долго тлеть. Я снимаю нательную рубаху, вешаю на ветку поближе к мясу - запах человеческого пота отпугивает зверей.
Уходим на табор. Идем мимо озер и болот, застывших в густой синеве ночи.
Глава 12
ГДЕ ПИРОВАЛИ ХИЩНИКИ
Через час, когда ночной сумрак окутал нагорье, мы пересекли последнюю марь перед Рекандой. Близко лагерь. Таинственно и росисто в ночных просторах нагорья. Слева угрюмо темнел Ямбуй, впаянный в голубеющее небо. Справа внизу бродил по реке туман, мешаясь с блеском перекатов. Позади стихал крик уставших в полете казарок. За сырой степушкой на фоне уснувших гор показался ельник. Но почему над ним не вьется, как обычно, дым костра? Да и оленей не видно, не слышно перезвона. А ведь животных нельзя оставлять в такие пасмурные ночи, когда мошка сатанеет без дымокуров, иначе они разбегутся по тайге, и их трудно будет собрать. Остаться без оленей в этих пустырях нам не очень-то улыбалось.
- Вы думаете, Илья забыл развести дымокур? - спросил Павел, шлепая уставшими ногами по болоту.
- Конечно, нет. Этот негодяй просто сбежал.
- Наконец-то и вы согласились со мною. Я убежден и готов биться об заклад, что и случай на Гунаме, и исчезновение Елизара, и отсутствие сейчас в лагере дымокура - все это подлое дело Ильи. Причем это он делает умышленно и так нагло, будто ему все сойдет с рук. Надо, не откладывая, заняться им как следует.
Мы быстрее зашагали к палатке.
В лагере необычная тишина. Сомнений нет: Илья сбежал вместе с оленями, с потками, с вещами Елизара. Но наши вьюки как будто на месте.
У давно затухшего огнища стоял один старый хромой олень из связки Долбачи, склонив тяжелую голову над остывшим пеплом и не замечая нас.
- Не такой уж он, видимо, простачок, чтобы ждать наказания, - сказал Павел, но вдруг быстро метнулся в палатку, где стояла рация. К счастью, она оказалась на месте.
Я сбросил с плеч котомку и долго стоял, размышляя о том, насколько опасно для нас исчезновение каюра. Не задумал ли он расправиться и с нами? Что ему стоит вернуться ночью одному... Признаться, до последнего момента я еще не верил, что Илья виновен в гибели Елизара, и сам искал оправдания его поступкам. Это и помешало мне действовать более решительно. А надо было хотя бы обезоружить его.
Ночное хмурое небо низко висело синим плащом над брошенной стоянкой. На землю лег осенний туман. Сникли деревья. Мне вдруг захотелось уйти от всех этих неудач, сомнений, забыться в долгом сне.
Через несколько минут пошел мелкий моросящий дождь, однообразно шумя по ельнику. От него тянуло холодной, пронизывающей сыростью. Отяжелела темень. Ничего нельзя было различить в седой мгле ночи.
Старый олень не замечал нас, продолжал стоять у холодного огнища. Годы, тяжелая работа то в упряжке, то под вьюком высушили его бока, на спине проложили черные лоскуты потертостей, сделали его безразличным ко всему окружающему. Нижняя губа отвисла, уши упали, дыхание стало чуть заметным. Мошка за лето разъела ему ноздри, веки, толстым слоем копошилась в складках кожи, по всему брюху. Но его уже не тревожила боль и не пугало одиночество. Верность человеку не позволила старому оленю покинуть стоянку, хотя люди и не баловали его своей лаской.