Из просторных сеней я направился направо. Комната, вероятно, была кабинетом майора, судя по письменному столу и куче „Сына Отечества». Однако в чернильнице не было чернил, поэтому, видимо, эта комната служила местом сладких отдохновений майора, о чем свидетельствовали масса трубок и довольно промятый кожаный диван.
Я прошел в следующую комнату — спальню майора. На постели, залитой кровью, лежал огромный полный мужчина. Смерть его застала врасплох. Из проломленного черепа фонтаном брызнула кровь, перемешанная с мозгами, и запятнала всю стену.
— Экий ударище! — проговорил пристав. — Какая сила!
Мы вернулись назад, перешли сени и вошли в гостиную.
Солнце ярко светило в окна, глупая канарейка заливалась во весь голос, и от этого картина показалась мне еще ужаснее. Посреди пола в одной рубашонке, раскинув руки, лежал мальчик лет тринадцати, тоже с проломленной головой.
На диване ему была постлана постель, преддиванный стол отодвинут, на кресле лежала его одежда с форменным кадетским мундирчиком.
Удар застал его спящим, потому что подушка и белье были намочены кровью. Но потом, вероятно, он соскочил с постели, а второй и третий удары настигли его, когда он был посредине гостиной. Он упал и в предсмертной агонии вертелся волчком на полу, отчего вокруг него на далеком расстоянии, словно кругом по циркулю, были разбросаны кровь и мозги… а лицо мальчика было «покойно».
И, наконец, мы вошли в спальню жены майора и там нашли мирно лежащую, как и сам майор, маленькую полную женщину. Вся кровать и весь пол были залиты кровью. Голова ее была также проломлена.
Чем?
Мой Юдзелевич тут же в гостиной, на стуле, нашел и орудие преступления. Это был обыкновенный гладильный утюг, снятый с полки, весом фунта в четыре. Острый конец его был покрыт толстым слоем запекшейся крови и целым пучком налипших волос.
Итак, четыре жертвы: муж и жена, девушка-горничная и мальчик-кадет.
Я имел обыкновение производить осмотр всегда, так сказать, концентрическими кругами.
Сперва общий, потом второй, третий и т. д., доходя постепенно до каждой мелочи, и могу сказать, что от моего внимания обыкновенно не ускользал даже пустяк. Впрочем, в нашем деле пустяков нет.
Итак, произведя первый осмотр, я стал обходить комнаты снова.
Убийство, несомненно, было произведено с целью грабежа.
Ящики стола в кабинете майора были выдвинуты и перерыты, ящики комода у жены майора — тоже, буфет в столовой, горка в гостиной и, наконец, сундук и гардероб — все было раскрыто настежь и носило следы расхищения.
Картина убийства выяснялась. Сперва был убит сам, тем более что он находился в стороне; за ним — сама, кадет и, наконец, горничная.
Но одно обстоятельство меня приводило в недоумение.
Судя по утюгу, убийца должен был быть один, но как он мог решиться один на убийство четверых? Мне казалось это невозможным, и я решил, что действовали непременно два или три человека.
Как вошли и как скрылись преступники?
Двери в кухню оказались запертыми на крючок, парадная дверь — на ключ, но когда я стал искать этот ключ, его не оказалось.
И мне опять представилось, что убийцы, как свои, вошли в квартиру, а когда совершили убийство, то ушли через парадную дверь, заперев ее на ключ, который унесли с собой.
Осматривая кухню вторично, я в углу за плитой нашел следы тщательного омовенья. Грязная, кровавая вода была слита в ведро; тут же валялась скатерть, которой убийцы потом вытирались; в тазу была мыльная вода уже без крови.
Тем временем приехали судебные власти. Мы повторили осмотр, доктор занялся трупами, а мы начали снимать тут же допросы, а мой Юдзелевич втерся в толпу и толкался то во дворе, то на улице, прислушиваясь к разговорам и пересудам.
В такие моменты все сколько-нибудь знавшие жертв преступления бессознательно превращаются в следователей и агентов. Только все выводы и заключения они делают на основании личных, едва уловимых, признаков или даже предчувствий и снов. В этих предположениях, заключениях часто много нелепого и смешного, но случается, что вдруг мелькнет такое указание, которое разом осветит все дело или наведет на верный след.
Итак, мы начали допрос.
На основании показаний домохозяина, прачки и отчасти дворника жизнь майора воспроизводилась с полной подробностью.
Он был шестой год в отставке. Три года как их сын учился в корпусе и приходил домой накануне праздников, а уходил или вечером в праздник, или на другой день рано утром. Пять лет как дочь их вышла замуж и живет в Ковне.
Майор с женой вели замкнутую и совершенно спокойную жизнь. Они вставали в 7 или в 8 часов и пили чай. Потом она хлопотала по хозяйству, а он читал газету и шел гулять, в два часа они обедали; после обеда спали; потом пили чай, и она занималась вязанием, шитьем, штопаньем, а он курил трубку и раскладывал пасьянс. В 9 часов вечера они ужинали и расходились спать.
Писать дочери письма было главным событием. Майор готовился к этому целый день, другой день писал письмо, потом перечитывал его с женой и, наконец, сам нес на почту.
В гости к ним почти никто не ходил, и они тоже, и только домохозяин доставлял майору большое удовольствие, когда спускался к нему поиграть в шашки и послушать его рассказы о Севастополе.
Жили они бережливо, но не скупо, имели всего вдоволь, и домохозяин, указав на опустошенную горку, сказал, что в ней стояли чарки и стопки, лежало столовое серебро, много золотых иностранных монет, ордена и три пары золотых часов.
Держали они двух прислуг, но в последние дни за грубость рассчитали кухарку Анфису, которая была женой раньше служившего в этом доме в дворниках крестьянина Петрова.
Водовоз показал, что поставлял воду в течение пяти лет. Всегда к шести часам, и никогда не было такого, чтобы в это время прислуга спала.
Что касается прачки, она объяснила, что, пользуясь праздником, хотела узнать у барыни, когда она прикажет ей прийти на стирку.
Дворник произвел на меня почему-то сразу неприятное впечатление — рябой, скуластый, с пестрыми прищуренными глазами, с ленивыми движениями и глуповатым лицом, он показался мне продувной бестией. Служил он у Степанова второй год. Я прежде всего стал спрашивать о домовых порядках.
— Порядки обыкновенные, — отвечал он. — Зимой в восемь, а летом в десять часов запираю ворота и калитку, и все. Когда назначают, дежурю.
— В эту ночь ты был дежурным?
Он замялся, а потом нехотя ответил:
— Был.
— И калитку запер в десять часов?
— Так точно.
— И никто тебя не беспокоил, и никого ты не видал?
— Никого.
— Днем уходил куда-нибудь?
— Никуда.
— И у майора никого не было?
— Никого.
— Другого выхода со двора, кроме ворот, нет?
— Нет. Кругом забор.
На этом и окончился первый допрос.
К этому времени доктор составил акт осмотра. Все жертвы, несомненно, были убиты одним и тем же орудием. Вернее всего, найденным утюгом. Майору нанесены два удара, жене его тоже два, мальчику — три, а горничной девушке — пять, из которых каждый был смертелен.
И мы уехали, причем первое дознание было целиком предоставлено мне.
Впечатление в городе от этого преступления было ужасное. Куда ни обернешься, к каким речам ни прислушаешься, везде только и слышишь об «убийстве в Гусевом переулке».
Гусев переулок опустел. Все жившие в нем в каком-то паническом страхе поспешили оставить свои дома и квартиры. Сам Степанов тотчас же съехал в меблированные комнаты, повесив у себя на воротах доску с надписью «Сие место продается».
Многие годы петербуржцы избегали Гусева переулка как проклятого места, и только после того, как он застроился каменными громадами, память об этом преступлении начала мало-помалу сглаживаться. Так сильно было впечатление, произведенное этим выдающимся злодейством.
Помню, особенно всех трогал образ так зверски убитого мальчика, и даже я, так сказать, закаленный в этих кровавых зрелищах, до сих пор с содроганием вспоминаю этот маленький развороченный череп и круги на полу, очерченные мозгом и кровью.
Я вернулся домой, весь погруженный в размышления о преступлении. Картина убийства, как мне казалось, представлялась мне ясно.
Их было несколько. Убивал, быть может, один, а может, и двое и трое, но грабил, несомненно, не один. Ушли они через дверь из сеней, но куда они делись потом? Как они скрылись с узлами, ведь калитка на запоре, выхода другого нет, дворник дома? Очевидно, их выпустил кто-то… Кто? И мне показалось самым прямым думать о дворнике. Плутоватая рожа, какая-то нарочитая ленивость, неохотные, уклончивые ответы и потом очень странное равнодушие в ответ на беспокойные расспросы водовоза, булочника, молочника, прачки…
От этих мыслей я не мог отделаться.
Часа через два мне доложили, что вернулся Юдзелевич, и я тотчас же велел позвать его к себе.