— Твоя защита матери очень похвальна, Агафон… — начал я после паузы. — Но ты вот что скажи: где ты находился в ночь убийства в Гусевом переулке? Ведь ты не станешь отрицать, что тебя этой ночью дома не было?
— Действительно, я не ночевал дома.
— Где же ты был?
— У Маньки, моей полюбовницы. Всю ночь у нее провел…
Я нажал звонок.
— Позовите Юдзелевича! — приказал я надзирателю.
Через секунду явился юркий Юдзелевич.
— Где же живет твоя Манька? — спросил я Агафона.
Он дал подробный адрес.
— Немедленно поезжайте к ней, — тихо обратился я к агенту, — и узнайте, правда ли, что Агафон в ту ночь ночевал у нее. Словом, все выспросите.
Я отпустил Агафошку, приказав, чтобы строго следили за тем, чтобы он не мог видеться с другими задержанными.
— Приведите Анфису Петрову!
Это была юркая, бойкая баба с отталкивающей наружностью. Резкие движения, грубый визгливый голос — типичная представительница пьяниц-поденщиц.
Войдя, она истово перекрестилась и уставилась на меня круглыми воспаленными глазами.
— Ну, Анфиса, ты свое обещание, стало быть, исполнила? — мягко обратился я к ней.
— Какое такое обещание? — визгливо спросила она, даже заколыхавшись вся.
— Будто не знаешь? А вот барыню, майоршу, убить за то, что она тебе шестьдесят копеек недодала. Только вы заодно, должно быть, и трех еще человек уложили, да и вещей награбили…
Анфиса задрожала, затряслась и быстро-быстро заговорила, вернее, заголосила чисто по-бабьи, точно деревенская плакальщица:
— Вот-те Бог, господин генерал, невиновна я. Не убивала я их, душенек ангельских, не убивала. Зря я, ведь только в сердцах тогда говорила: «У-у, сквалыга, убить бы тебя надо, потому не отнимай от бедного человека грошей его трудовых». Зла уж я больно была на госпожу майоршу. Обсчитала она меня, горемычную. В ту пору я по церквам стала ходить и в церкви свечку вверх ногами ставила за упокой ее души. Меня научили: ежели отомстить кому хочешь, воткни в свечку булавку и поставь ее перед иконой вверх ногами. Тот человек, значит, и умрет. Я и поставила.
И вдруг Анфиса жалостливо заголосила:
— А-а-ах, батюшки мои, и зачем я грех этот на душеньку свою приняла, зачем просвирку за упокой души ее вынимала! Накажет меня Господь, грешную рабу!
— Какие ты это простыни да наволочки продавала?
— Ах, господин генерал, нестоящие это вещи. Мне в домах, где я стирала поденно, подарили их. «На, говорят, Анфисушка, тебе на память». Ну, я и взяла, а потом, когда жрать нечего было, продала их.
Тонко, со всевозможными уловками, я стал «пытать» ее о страшном убийстве в Гусевом переулке. Я задавал ей массу вопросов, которыми, как я был убежден, я должен был припереть ее к стене.
Был второй час в начале. Ночь, таинственная, полная всевозможных еле слышных звуков, спустилась и над нашим сыскным отделением, над этим скорбным местом, где мы — слуги правосудия — боролись всеми силами за общественное спокойствие, стараясь изловить преступников, избавить от них здоровый элемент государства.
Долгим упорным допросом была утомлена Анфиса, был утомлен и я. Увы! Как я ни бился, мне не удалось ни на чем сбить эту бабу. Она упорно, с полнейшим спокойствием отвечала на все мои вопросы.
— Я сейчас покажу тебе одну игрушку, — сказал я ей. Быстро встав и схватив утюг, которым были убиты жертвы, я подошел к ней вплотную, протянув к ее лицу утюг. — Смотри… видишь: запекшаяся кровь… Он весь в крови… Видишь эти волосы, прилипшие к утюгу?
Это был последний фокус допроса, фокус, рассчитанный на психику убийцы. Мне несколько раз он удавался: убийцы при виде орудия своего преступления часто не выдерживали и тут же каялись в своем грехе.
Однако и это не принесло желаемого эффекта. Анфиса при виде страшного утюга только всплеснула руками и сказала:
— Ах, изверги, чем кровь христианскую пролили!
Я велел увести Анфису. Вернувшийся Юдзелевич сообщил, что указанную Агафошкой Маньку он разыскал, что она — полушвейка, полупроститутка, и она сказала, что Агафошка у нее действительно ночевал. Он ушел от нее около 9 часов утра.
— Ты, Юдзелевич, — сказал я ему, — напал, кажется, совсем на неверный след. Мне кажется, более того, я почти убежден, что задержанные нами лица — не убийцы четырех жертв.
— Помилуйте, ваше превосходительство, улики…
— Какие? В том-то и дело, что улик почти никаких нет…
Последним я допросил дворника Семена Остапова. Он и на допросе, стоя передо мной, в этот ночной час, в этой торжественной и мрачной обстановке, не изменил своих ленивых движений, своего пассивно-равнодушного вида. Он, подобно Анфисе и Агафону, упорно отрицал какое-либо участие в этой мрачной кровавой трагедии. Он говорил то же, что и на предварительном опросе: что в эту ночь убийства он был дежурным, никакого подозрительного шума, криков или чего подобного не слыхал, никого из подозрительных субъектов в ворота дома не впускал и не выпускал.
— А куда ты сам выходил поутру? — спросил я его.
— По дворницким обязанностям… Осмотрел, все ли в порядке перед домом…
— А больше нигде не был?
— Был-с… В портерную заходил… Только я скоро вернулся обратно.
Как я ни сбивал его, ничего не выходило.
— А это что? — быстро спросил я, протягивая ему рубаху, найденную Юдзелевичем у него, на подоле которой были заметны следы крови.
— Это-с? Рубаха моя, — невозмутимо ответил он.
— Твоя? Отлично. Ну, а кровь-то почему на подоле ее?
— Я палец днем обрезал. Топором дверь в дворницкой поправлял, им и хватил по пальцу. Кровь с пальца о рубаху вытер, а потом рубаху скинул, чистую надел.
— Покажи руку.
Он протянул мне свою заскорузлую, мозолистую лапу. На указательном пальце левой руки действительно виднелся глубокий порез. Я впился в него глазами… Не даст ли хоть он ключ к разгадке мрачной загадки? Увы, нет. Если бы орудием убийства был топор, нож, даже острая стамеска, порез этот был бы подозрителен. Но ведь семья майора и горничная убиты утюгом, о который нельзя обрезаться. Это и не следы укуса, возможного в состоянии самообороны со стороны какой-либо из жертв страшного убийства. К таким никчемным результатам привел меня допрос трех арестованных лиц.
Прошел день, другой, третий, прошла неделя. Следствие не продвигалось ни на шаг. Таинственная завеса над кровавой драмой не поднималась. Я терял голову. Общественное мнение Петербурга было страшно возбуждено. Все, от мала до велика, с надеждой обращали свои взоры к сыскной полиции. А между тем мы, опытные, наторелые в розысках, не могли отыскать убийц.
Подозреваемые в убийстве Анфиса, ее сын и дворник Остапов содержались в одиночных камерах дома предварительного заключения. Я допрашивал их поодиночно и вместе чуть не ежедневно; я устраивал между ними очные ставки. Все напрасно! Ни малейшего несогласия в их показаниях. И вместе, и порознь, и на очных ставках они говорили одно и то же.
Я отдал приказ семи агентам самым энергичным образом следить, не обнаружатся ли где-нибудь похищенные у семьи убитых вещи. Ведь если вещи украдены, то не для того, чтобы их держать у себя. Все воры, обыкновенно, уже на второй или третий день своей «работы» спешат реализовать на деньги похищенное добро.
Наши агенты самым внимательным образом следили за всеми рынками — местом сбыта краденых вещей, за всеми трактирами, ночлежками, за всеми тайными и явными притонами разврата. И каждый день, когда я спрашивал у них: «Ну? Принесли что-нибудь новое?» — слышал в ответ лишь грустное: «Ничего, ваше превосходительство, ровно ничего».
Особенно сокрушался Юдзелевич. Мысль о том, что в результате удачного розыска по этому делу он может «повыситься» по службе и, как ему казалось, в противном случае — наоборот, приводила его в бешеное озлобление. Он бегал по Петербургу с утра и до ночи.
За неделями шли недели, не принося ничего утешительного для следствия. Газеты били в набат, еще пуще разжигая, поддразнивая напуганное общественное мнение. Где убийцы? Куда девались ограбленные вещи? Что думает наша сыскная полиция?
Каюсь: мое самолюбие было больно уязвлено. В моей долголетней практике еще ни разу не случалось, чтобы убийцы так долго находились на свободе. Правда, в доме предварительнаго заключения томятся трое: мать с сыном и дворник, на которых покоится подозрение в убийстве. Но ведь это только подозрения, а не факт!
Прошло около года. Шутка сказать: целый год со дня кровавой ночи в Гусевом переулке! Дом Степанова еще не был им продан, все так же красовалась вывеска: «Сие место продается», но он стоял никем теперь не обитаемый, грустный, тоскливый, мрачный, и квартира несчастного майора, в которой разыгралась душу леденящая трагедия, глядела своими потемневшими, запыленными окнами на пустынный двор. Кровь, пролитая в этом доме, казалось, наложила какую-то неизгладимо страшную печать на него. Ночью обитатели этого района избегали проходить по Гусеву переулку. Суеверный страх гнал их оттуда.