– Ах ты, мой суженый в шотландской юбочке, – сказала Мэгги. – Я сразу поняла это, как только увидела тебя тогда в воде.
Он слышал и не слышал ее. Он твердил: «Угу, угу», тихо, ласково, в глубине души создавая, что излишне спешит, и тем не менее возясь с ее пуговицами, и вот наконец он получил то, чего так хотел, а она лежала на спине и смотрела, как ястребы то взмывают ввысь, то парят над самой пустошью в поисках кротов и мышей.
Когда он выдохся, она не отпихнула его, как обычно, а дала передохнуть, и, почувствовав, что можно продлить удовольствие, он эгоистично, яростно вновь овладел ею.
– Тихонько, Гиллон, – шепнула она, – времени у нас сколько хочешь, Гиллон, сколько хочешь, – и отдалась ему безоглядно, потому что в этом была ее расплата (а Мэгги всегда платила долги) и еще потому, что твердо решила – это будет в последний раз, значит, лучше уж насладиться как следует. И Гиллон никогда еще не знал такого счастья и удовлетворения. Поднявшись наконец на ноги, он почувствовал такое головокружение, что тут же снова повалился на землю, и Мэгги дала ему вздремнуть несколько минут рядом с ней на солнце.
Когда он проснулся, она стояла среди травы в своем белоснежном нижнем белье – облегающей полотняной сорочке без рукавов и коротких панталонах. Белое белье подчеркивало смуглость ее кожи, и он мог оценить, каким крепким было ее тело. Большинство женщин в Питманго, несмотря на тяжелую работу, разбухали, точно сырая опара, а другие высыхали, точно палки, и к сорока годам обычно умирали или же годны были лишь на свалку. Мэгги стояла с юбкой в руках.
– Ну что ж, ты свое сделал, Гиллон Камерон. Теперь сидеть нам тут до темноты. В мои-то годы стать «зеленой юбкой»!..
Он не знал, что это значит. Так называют тех, сообщила она ему, кто возвращается с пустоши, сияя невинной улыбкой и зелеными пятнами на заду. Половина девушек, дочек углекопов в Питманго, именно так становятся женщинами. Гиллон поднялся на ноги. Он чувствовал себя усталым, но это была приятная усталость. Одевшись, он закружил по пустоши, точно искал выпавшие из кармана монеты.
– А вот этого ты не знаешь.
Он искал камешки и, когда набрал столько, сколько требовалось, сложил из них аккуратный маленький холмик, своего рода пирамиду, – сложил быстро и умело: ведь ему часто приходилось подпирать камнями свод в отсеке, где он работал. Завершив сооружение, он отступил и встал рядом с Мэгги.
– О, господи, это еще что такое?
– Трист-стэйн – Камень любви, – сказал Гиллон. Он почувствовал, что любит ее, что многое прощено и забыто и они словно начинают все заново. – У нас в Нагорье есть старинный обычай. Когда мужчина и женщина были особенно счастливы вместе, мужчина оставляет об этом памятник, понимаешь: накрывает камнями кусочек Шотландии, чтобы земля эта всегда принадлежала им.
Мэгги растрогалась.
– А я-то думала, что ты понятия не имеешь о таких вещах. Ох, и наврал же ты мне в Стратнейрне!
И тут она удивила его. Встала на цыпочки и поцеловала в губы, а потом побежала вверх, к перевалу. Он кинулся следом, но угнаться за ней не мог. Он бежал все медленнее и медленнее и, наконец, согнувшись, пошел шагом. Он понимал, в чем дело: угольная пыль забила ему легкие. И он не мог набрать в них достаточно воздуха. По сравнению с Мэгги он был настоящий старик.
– Перестарался, Гиллон Камерон! – крикнула она ему сверху, а у него не было сил даже улыбнуться ей: он чувствовал себя таким старым, и ему стало так себя жаль. Она ждала его на перевале. – Что с тобой?
– Сам не знаю, старею, наверное.
– Ты никогда еще так не отличался, – сказала она, И Гиллон усмехнулся. Они редко шутили на эту тему.
Тут вдруг внизу, у них под ногами, открылось море – огромное и пустынное, как вересковые поля. Гиллону всегда казалось удивительным то, что море совсем рядом, – никто и не вспоминал о море в Питманго, и все, что связано с ним, словно бы происходило в другом мире; и сейчас душа Гиллона взыграла при виде того, как оно блестит внизу. На всем морском просторе не видно было ни единого суденышка. Гиллон с Мэгги сели на шелковистую весеннюю траву и стали смотреть вниз на гавань Сент-Эндрюс, где питманговский уголь грузили на суда. В порту было пусто, хотя он до отказа был забит углем. Горы угля лежали на причале и на всех погрузочных площадках за ним; на деревянных рельсах ведущих к причалу, стояли двухтонные вагонетки, полные угля.
– По-моему, у меня «черное легкое», – сказал Гиллон.
– Ох, Гиллон, у всякого, кто работает на шахте, пыль забивается в легкие, но это еще вовсе не значит, что у него «черное легкое». Когда такое случается, человек не может даже во лестнице подняться, Гиллон.
– Угу, пожалуй. – Он лег на землю с той стороны перевала, которую озаряло солнце, и стал смотреть в небо. На нем появились облака – «пухляки», как их тут называли, – что было рановато для марта месяца.
– Хорошо… – сказал Гиллон. – Мне этого очень не хватало. Приятно ведь время от времени вот так провести день.
– Только не рабочий день.
– День-два-три, Мэгги, что в этом страшного?
– А ты подсчитай в шиллингах, потом мне скажешь. – Она произнесла это не резко, без ехидства, просто как разумная женщина.
Гиллон вдруг сел. Она хорошо заплатила, она выполнила условия договора, но он считал, что она еще кое-что ему должна.
– Чем же это так важно? Почему ты никогда ничего не скажешь? Сколько еще времени будем мы класть деньги в копилку, не зная ради чего? Надоело мне это, Мэгги, и детям тоже надоело. Понимаешь, настанет время, когда они больше ни одного пенни не опустят в твою кубышку, и ты ничего не сможешь поделать.
Трудно ей было, больше того: почти невозможно ей было говорить об этом. Она так давно сжилась со своей мечтой, что уже не могла ею поделиться. Рассказать о ней значило как бы загрязнить ее, и семья не касалась больного вопроса, откладывая разговор буквально с одного года на другой. Все дело было в силе желания. Ее желание получить то, чего она желала, было сильнее их желания противостоять ей, и потому они уступали.
– Мы же собирались использовать шахту, чтобы навсегда освободиться от работы под землей, и все же – черт возьми, да посмотри ты правде в глаза, Мэг, – все же вот уже двадцать лет, как я углекоп, половину жизни я углекоп, а ведь я моряк в душе, а теперь – я не шучу – у меня к тому же «черное легкое». Уж наверняка у нас в кубышке достаточно отложено, чтоб нам выбраться отсюда.
Она вытягивала травинки и несколько раз пыталась что-то сказать: рот ее открывался, дергался и снова закрывался, губы сжимались так решительно, будто она вообще никогда больше их не откроет.
– Чтоб выбраться отсюда – да, только не по-настоящему.
– Не по-настоящему?
– Ага, не по-настоящему. А мы, Гиллон, когда уедем отсюда, – и на лице ее снова появилось то самое выражение (он знал, что оно появится, еще прежде, чем взглянул на нее), – то уедем не как мелкая сошка. Мы не станем торговать сластями, Гиллон, этим мы могли бы заняться и сейчас. Мы не откроем извозчичий двор или зеленную лавку, которая приносила бы нам десять шиллингов в день, – это не для нас. Мы могли бы и сейчас жить так, чтобы руки у нас к концу дня были чистые, стать чем-то вроде этих несчастных, вечно шмыгающих носом продавцов из Обираловки, разлениться, растолстеть и быть бедными, точно церковная мышь.
Она поднялась, как всегда, когда заговаривала на эту тему, и Гиллон залюбовался ею, а она, сама того не сознавая, была удивительно хороша – она стояла на перевале в траве, доходившей ей до пояса, позади расстилалось бескрайнее небо, ветер играл ее густыми каштановыми волосами, грудь вздымалась и опускалась от волнения. И его снова потянуло к ней.
– Мы создадим себе положение, Гиллон, откроем, Гиллон, дело, настоящее дело, где у каждого будет свое место и каждый сможет зарабатывать себе на жизнь, на хорошую жизнь, Гиллон, и дело это будет расти – из одного вырастет другое, из другого – третье, и дальше, и дальше, если, конечно, мы будем трудиться, трудиться как следует. – Она вдруг снова опустилась в траву, словно порыв прошел. – А мы будем трудиться, будем.
Он выждал немного, потом спросил:
– Об этом и идет переписка с Кауденбитом?
Она немного помолчала, потому что это была ее тайна и она ревниво оберегала ее.
– Да.
Он не стал настаивать: он терпимо относился к таким вещам. У каждого человека должно быть что-то свое, сокровенное, даже если это и не очень приятно другому. У него, к примеру, таким было чтение.
Они не заметили, как в залив вошел корабль; только что залив был пуст, и вдруг в нем появился корабль, словно некая таинственная рука поставила его там. Это была старая четырехмачтовая шхуна, некогда горделивое судно (Гиллон хорошо его знал), ныне превращенное в угольщик; оно сидело высоко в воде и еле продвигалось в направлении Сент-Эндрюса, хоть и было пустым.
– Какое оно красивое, – сказала Мэгги. И Гиллон сказал: «Да», хотя судно было вовсе не красивое – на него грустно было смотреть. Люди, по-настоящему не знающие моря, всегда так говорят, когда видят море и парусник на нем, – такое впечатление, точно иначе и сказать нельзя.