— Нет, — ответила я. — С тех пор как пришла сюда, внешний мир будто исчез.
Он сделал глоток, а потом его рука или губы дрогнули, содержимое стакана пролилось на землю.
— Это еще одна причина для еще одного стакана. — Он направился к столам, где разливали напитки. По дороге брат споткнулся, я пошла было к нему, но он, восстановив равновесие, подал мне знак ждать его. Заплатил, ему налили, он вернулся ко мне.
— Обещаю тебе, что это последний стакан.
Я улыбнулась.
— Да, — продолжил он. — Есть столько вещей, которые я хотел бы тебе сказать, но не знаю, хочешь ли ты их услышать, и не знаю, есть ли причина говорить их…
— Каких вещей?
— О матери, обо мне и Марте, о детях, о Мине. О наших сестрах. О городе. Обо всем… Ты здесь много лет… Есть столько вещей, которые я хотел бы тебе сказать, но не знаю, хочешь ли ты их услышать, и не знаю, есть ли причина говорить их… — бормотал он, опустив взгляд в землю. Потом он посмотрел мне в глаза. — Есть ли у тебя что-то, о чем ты мне хочешь рассказать?
— Не знаю, хочешь ли ты, чтобы я что-то говорила. Не знаю, что ты хочешь, чтобы я сказала.
— Все, — ответил он.
— Все, — повторила я. — А то, что я хочу сказать, нельзя облечь в слова. Оно существует только в образах, да и они смешиваются друг с другом.
Мы молчали.
— У тебя болит что-нибудь? — спросил он. Всего лишь несколько раз за всю жизнь я слышала дрожь его голоса.
— Что у меня может болеть?
— Что-нибудь из прошлого.
— Нет, — ответила я. — Словно ничего и не было. Словно жизнь началась с того момента, как я переступила этот порог. Или закончилась в тот момент.
Зигмунд поднес стакан со шнапсом к губам, но вместо напитка в его рот попал указательный палец, и он прикусил его зубами. Потом он выпил шнапс. Стакан упал на землю. Зигмунд дрожал всем телом. Он взял мою руку и поцеловал мне ладонь. Затем обнял меня, прижал мою голову к своей груди и сказал:
— Сестра моя… Сестра моя…
Обозначив наше родство, он будто рассказал всю мою судьбу, все то, что знал и чего не знал, и, облекая наше родство в слова, рыдал, оплакивал то, что выражал словами, произнося свое «сестра моя». Он поцеловал меня в лоб. Я вспомнила, как в детстве он всегда целовал меня в лоб втайне от матери, потому что она всегда высмеивала любые проявления нежности с его стороны. Мне казалось, будто я перестала дышать, будто ничего не чувствую, только прикосновение его губ к моей макушке, и тепло его дыхания, пахнущего алкоголем, и твердость рук, прижимающих мою голову к его груди.
— О, какая страсть, — неожиданно послышался голос Августины.
Я почувствовала, как руки брата ослабли. Я подняла голову и отстранилась от него.
— И мне требуется чуточку нежности! — воскликнула Августина, пока брат вытирал слезы. — Дайте и мне чуточку нежности. — Она приблизилась и схватила его между ног.
— Разве мы не говорили, чтобы все нимфоманки оставались в своих палатах и не смели появляться на карнавале?! — крикнула издалека сестра Хильда.
Мой брат оттолкнул Августину, а затем пришли охранники и увели ее.
— И проверьте, надежно ли заперты другие нимфоманки! — крикнула им вслед Хильда.
Люди с крыльями, с головами змей и люди в одежде из рыбьей чешуи танцевали вокруг нас. Мой брат пошатнулся, и его стало рвать. Я придерживала ему голову, положив ладонь на лоб. Откуда-то появился доктор Гете.
— Когда я сказал наливать алкоголь только посетителям, не предполагал, что они выпьют больше, чем сумасшедшие, если бы им позволили! — произнес доктор Гете.
Брат стирал платком остатки рвоты вокруг губ.
— А за выбор костюма могу вас только похвалить. Будто на вас сшит! — продолжил доктор Гете, схватившись за бубенцы на колпаке на голове Зигмунда. — Но пришло время переодеться в ваш ложный костюм и вернуться домой.
Мы направились в Большой зал. Мой брат стал переодеваться, а я слушала разговор доктора Гете и доктора Фрейда, отвернувшись к стене.
— Знаете, — сказал доктор Гете, — я уважаю ваши усилия сформировать новое понимание человеческого существа, однако методы, применяемые вами для проведения того, что вы называете психоанализом, — когда ваши пациенты лежат на кушетке и что-то бормочут, а вы наблюдаете за ними, притом что они вас не видят… выглядят несколько по-шарлатански.
— По-шарлатански?! — разозлился брат. — Мои пациенты не бормочут лежа на кушетке в моем кабинете. Я поощряю их рассказывать о своих проблемах через свободные ассоциации и спонтанную беседу, чтобы иметь возможность уйти как можно дальше от симптомов их болезни и добраться до детских травм и примитивных инстинктов бессознательного и таким образом выявить истинную причину их заболевания и устранить нарушения, возникающие у них в процессе чувствования, мышления, желания. Благодаря тому что я внимательно прислушиваюсь к пациентам, я понял важные принципы функционирования человеческого существа. Своим открытием бессознательного — скрытой и неизвестной части нас, которая и определяет все наши мысли, чувства и поступки, я потрясу мир. Это будет третья великая революция в понимании человеком мира и себя после Коперника и Дарвина: Коперник доказал человеку, что тот — не центр Вселенной, Дарвин — что тот произошел не от Бога, а от обезьяны, а я — что человек — не то, чем, как ему кажется, он является.
— Вы обманываете себя. На самом деле великая человеческая революция была вызвана изобретением сливного бачка для туалета. Несколько десятилетий назад люди пользовались ночными горшками, куда испражняли содержимое своего кишечника, а потом все это выбрасывали в окно. Иногда на голову случайного прохожего. Некоторые, кто жил в доме, имели туалет во дворе. А в 1863 году Томас Креппер через несколько лет после того, как Дарвин представил миру свою теорию происхождения видов и естественного отбора, запатентовал чашу унитаза и бачок. Что с того, что мы знаем, что Земля вращается вокруг Солнца и мы — не центр Вселенной? Что с того, что мы знаем о происхождении от обезьяны? Что с того, что мы осознаем наше бессознательное? Это ничего не изменит. А чаша унитаза со сливным бачком — нужно ли объяснять, как сильно она изменила человеческую жизнь?
— Вы правы насчет открытий Коперника и Дарвина, но мои открытия — другое дело. Потому что они объясняют самое существенное в человеке. Теория Коперника сказала, чем является человек по отношению к космосу, теория Дарвина — откуда произошел человеческий род, а моя теория говорит, что есть человек по отношению к самому себе и другим людям и откуда происходит каждая человеческая мысль и эмоция. Поэтому мои теории, в отличие от теорий Коперника и Дарвина, можно будет применить.
— Это еще страшнее, — сказал доктор Гете. — Представьте, что случится, если кто-нибудь ошибочно истолкует ваши теории и неправильно их применит. Подумайте о том, что ваши теории могут оказаться неточными, ими воспользуются люди, чтобы помочь себе. Говорю вам, доктор Фрейд, чаша унитаза со сливным бачком — самое великое изобретение после колеса.
Я решила, что брат переоделся, и обернулась: он был уже в своей одежде.
— Возможно, чаша унитаза со сливным бачком и правда самое великое изобретение после колеса, но только если речь идет о технических достижениях. Психоанализ — нечто более важное, более существенное, даже само название показательно: психе — душа… — объяснял мой брат пьяным голосом, а доктор Гете, засмеявшись, перебил его:
— Бачок весьма эффективно очищает унитаз от фекалий, дорогой коллега, но я совсем не уверен, что ваш психоанализ сможет вычистить фекалии из человеческой души. — Он протянул руку к Зигмунду. — Вы забыли снять колпак, который не подходит ни к вашему костюму, ни к вашему занятию, — сказал он и снял колпак с зелеными бубенцами с головы брата. — А сейчас давайте я провожу вас до дома, где вы в уютной супружеской постели сможете спокойно видеть сны, не важно, сознательно или бессознательно. — Произнеся последние слова, он повернулся ко мне, подмигнул и продолжил: — Знаете, ваш брат недавно опубликовал сочинение о сновидениях, о каких-то эдиповых комплексах, отцеубийстве и любви к матери, о сознательном и бессознательном. И вот пожалуйста — не может вынести нескольких глотков алкоголя.
Оба доктора пошли к выходу из больницы, а я поднялась в свою комнату. Клара стояла у окна и смотрела на парк. Услышав мои шаги, она, не оборачиваясь, сказала:
— Как весело.
Я легла на свою кровать, рубашку, свернутую как младенец, положила рядом и зарылась лицом в подушку.
— Я смотрю, веселье продолжается. Почему ты не осталась там? — спросила она.
Я не ответила. Я услышала, как она подошла ко мне, села на кровать и погладила меня по голове, утешая, а я плакала той ночью, полной красоты. Я не плакала много лет, ни одна слезинка не вытекла из моих глаз с тех пор, как из моей утробы вырвали ребенка, и сейчас я безутешно рыдала. Клара легла рядом и обняла меня. Я чувствовала, как проваливаюсь в боль и сон, или это было бессознание, и слушала голос Клары: