Особа шамана была священна. Оскорбить шамана значило разгневать самого великого шайтана. Но никто не смел напомнить об этом хану. Кучум был страшен. Со сверкающим взором ничего не видящих глаз, с перекошенным от бешенства ртом и сведенными бровями он представлял собою полное олицетворение гнева и грозы. Стрела, направленная на шамана, готова была уже вылететь из лука, как неожиданно поднялась тяжелая кошма юрты, и царевна Ханджар быстро влетела в юрту. Ее глаза пылали как уголья, черные косы бились о спину и грудь. Бисерное украшение упало с головы и кудрявившиеся пряди черных, как смоль, волос окружили сиянием изжелта-бледное личико.
— Отец!.. Отец!.. Удержи руку, повелитель!.. Бакса изрек истину!..
Кяфыры близко!.. Ужасный гонец спешит к тебе!..
И, с громким воплем опустившись на кошмы, обняла ноги Кучума.
Почти следом за нею вбежал гонец. Его одежда была в клочьях.
Войлочной шапки-колпака не было на голове. Небольшая тюбетейка покрывала бритое темя. Он задыхался от волнения и бега и почти пластом упал у ног своего владыки, рядом с царевной Ханджар.
— Князь Таузак?!.. — вскричала в один голос свита Кучума. — Откуда ты, князь?!..
Но Таузак молчал. Слышен был лишь хрип из его груди.
Тогда Кучум положил свою желтую, как пергамент, руку на черненькую головку Ханджар.
— Звезда и солнце моих слепых очей, принеси гонцу турсук.[99] Пусть освежит ссохшиеся уста…
— Благодарю, повелитель… — простонал Таузак.
Ханджар легче козочки вскочила на ноги, выбежала в соседнее отделение юрты и в одну минуту появилась снова с мехом в руке, наполненным кобыльим молоком.
— Пей во имя пророка, — произнесла она, подавая курдюк Таузаку.
Тот жадно припал к нему губами. Потом отвел турсук и вскричал дрожащим голосом:
— Повелитель Ишимских и Воганских степей, великий хан Сибирских народов, горе нам!.. Кяфыры близко… Они плывут по Тавде, государь…
Скоро будут у устьев Тобола… Они могущественны и сильны, русские вои…
Сам шайтан помогает им… Когда стреляют они из своих медных луков, каких нет у нас, государь, огонь выскакивает и опаляет пламенем, дым валит клубами и гремит гул далеко окрест… Стрел почти что не видно, а уязвляют они ранами и побивают насмерть… Защититься никакими разными сбруями нельзя от них, повелитель: все прорывают, все колят насквозь…
Сказал свою речь Таузак, хотел еще прибавить слово, но не смог.
Усталость и пережитые муки долгого пути дали себя почувствовать гонцу. Он зашатался, приник к земле и бессильно замер у ног Кучума.
Последний как стоял, так и остался с поднятым луком и натянутой стрелой.
— Велик Аллах и Магомет, пророк его!.. — произнес он внятно, воздевая руки над головою. — Во всем могучая воля Аллаха!.. В Тобол вступают?.. По Тавде плывут? — спросил он снова у гонца.
— На Тавде видел их, государь. В Тобол не сегодня-завтра войдут.
Схватили меня, когда я высмотреть хотел их по твоему велению, — ослабевшим голосом ронял Таузак, — палили из луков своих… Железо и медь насквозь пробивали… Отпустили с тем, чтобы упредить о сдаче тебя, государь…
— Собаки!.. — грозно и сильно вырвалось из груди Кучума, — не думают ли победить меня ничтожною горстью воинов своих!.. Много ли насчитал ты их, Таузак?
— Поменее тысячи будет, государь… И ведет их алактай могучий… Как Аллу слушаются его поганые кяфыры…
— Менее тысячи… и ведет алактай… — усмехнулся слепой хан своими гордыми устами. — Но и у нас немало есть могучих алактаев и батырей… Их менее тысячи, а нас десятки, сотни тысяч… А что дымом и огнем палят, не страшно это… Аллах хранит правоверных… Ступай, отдохни, Таузак. К закату зайди в мою юрту, расскажешь все подробно о том, что слышал и видал… А теперь уйдите все, князья и карочи-вельможи… Пусть останутся только дети мои, Абдул-Хаир и Алей и ты, радость дней моих, луч солнца среди моей печали, царевна Ханджар, — приказал он ласково.
— И ты, Мамет-Кул, и ты останься с нами, — быстро прибавил Кучум.
Богатырь-царевич, последовавший, было, следом за остальными, остановился и, мягко ступая своими оленьими сапогами, неслышно приблизился к дяде.
— Слушай, Мамет-Кул, — произнес Кучум, почуяв его инстинктом слепого рядом с собою. — Аллах прогневался на меня и лишил возможности видеть любимую дочь-царевну, поразив слепотою очи мои. Но я не раз слыхал, как воспевали ее под звуки домбры лучшие певцы Искера… Я слыхал, что с кораллами сравнивали ее уста, с дикими розами Ишимских долин ее алые щечки, с быстрыми струями Иртыша ее черные, искрометные глаза. Ловкостью и смелостью она превзойдет всех юношей Искера. Недаром покойная ханша Сызге, мать царевны, на смертном одре предсказала ей счастливую будущность… Я дам за нею лучшие мои табуны, лучших кобылиц и курдючных овец им в придачу… Шелковых чапанов наменяю от Бухарских купцов… Завалю твою юрту тартою,[100] царевич… Возьми все, дарю тебе в жены красавицу Ханджар… Но за это… за это ты, царевич, победишь мне русского алактая.
Кучум кончил. Его грудь бурно вздымалась. Его лицо, мертвенно-бледное до сих пор, пылало и покрылось багровым старческим румянцем. Его рука обвила стройные, гибкие плечи Ханджар, побледневшей как саван.
Как?! Она будет женою этого безобразного, огромного Мамет-Кула? Не глядя на нее, отец отдаст ее, как рабыню, в юрту царевича?! И все из-за них, из-за проклятых кяфыров, с приближением которых приблизились к ней все беды и горести зараз!
Полная отчаяния и ужаса она едва слышала, что говорил ее отец сияющему теперь от счастья Мамет-Кулу.
— Мои сыновья еще молоды… Если убьют Абдул-Хаира собаки-русские, мне некому будет после смерти оставить Искер. Проклятый Сейдак[101] рыщет по степи со своими наездниками и ждет случая занять отцовское место… Алей еще мальчик…
Его рано отсылать в поход и ханша Салтанета взвоет, как волчица, от горя, если придется с ним расстаться… Тебе, царевич Мамет-Кул, поручаю войско… Ты поведешь его берегом Тобола… Темною ночью ты с воинами протянешь цепи на реке, чтобы прервать ими путь кяфырам, и всею ратью обрушишься на них… Выбери надежных батырей, Мамет-Кул… Кликни клич кочевым киргизам и с помощью Аллаха Ханджар твоя…
— Я исполню все, как ты велишь, повелитель, и сам пророк да поможет нам! — грубым, зычным своим голосом вскричал Мамет-Кул и, почтительно приложив край ханской одежды к челу и устам, вышел из юрты.
Вышли и младшие царевичи, вышла и Ханджар. Целая буря клокотала в душе юной царевны. Она — обещанная невеста Мамет-Кула, этого зверя с ожесточенным в боях сердцем, в котором не осталось ни капли нежности ни для кого!
— О, Алызга! — шептала она, придя к себе и упав на грудь своей любимой бийкем-джясыри.[102] — О, Алызга, сколько зла причинили они…
И, выпрямившись во весь свой стройный рост, как испуганная газель поводя глазами, добавила, вся трепеща от ужаса и тоски:
— О, только бы не взяли Искера, Алызга моя… Клянусь, я буду доброй и любящей женой Мамет-Кула, лишь бы избавил он от горя и позора старую голову моего бедного, слепого отца…
И зарыдала навзрыд впервые в своей жизни звезда Искера, красавица Ханджар…
Глава 11
ЖЕЛЕЗНЫЕ ЦЕПИ. — ХИТРОСТЬ ЗА ХИТРОСТЬ. — ПОД БАБАСАНОМ. — В ПЛЕНУ
Далече еще до Иртыша, Ахметка?.. Ох, штой-то дюже мелко опять стало, — с досадой говорил Ермак, то и дело погружая огромный шест в воду.
Струги чуть тащились по Тоболу. Он словно обмелел. Словно перед тем, как заковаться ледяною броней, решил подшутить злую шутку над казаками Тобол. Весла то и дело упирались в песчаное дно реки. Утренники стали заметно холоднее. Дружина повытаскала теплые кафтаны и оделась теплее, кто во что умел. Дул северяк. Холодный осенний воздух пронизывал насквозь.
Съестные припасы приходили к концу, но выходить на берег охотиться за дичью было опасно. То и дело появлялись большими группами на крутых береговых утесах татары и стреляли с высоты в реку, по которой медленно тянулись струги казаков. Нельзя было и думать плыть быстрее. Мелководье, как нарочно, замедляло путь.
— Далече ли до Иртыша, Ахмет? — еще раз прозвучал тот же нетерпеливый вопрос над застеклевшею от осеннего холода рекою.
Татарин, зябко ежившийся под своим меховым чапаном, вскочил на ноги, зоркими глазами окинул даль и произнес уверенно:
— Часа два ходу. К полдню будем, бачка-атаман.
Задумался Ермак. Нерадостно было на душе атамана. Как-то неожиданно, сразу наступила осень. Люди зябли. Ветер, не переставая, дул в лицо, замедляя ход. А татары досаждали с берега почти что безостановочной стрельбой. Струги ползли как черепахи. Будущность похода представлялась темной, непроницаемой, как ночь под черной завесой. Кто поднимет эту завесу? Кто расскажет, что ждет дружину в этом холодном, неведомом краю?