Позже мы с особой отчетливостью поймем, что в нас не было зла.
Я спускаюсь на скорости 90 по крутому склону, солнце раскалило донельзя крышу кабины. Слева высовывается желтая морда крупного «мака». Слева, то есть со стороны пропасти. «Маки» — здоровяки, но они не созданы для гонки, через три километра я все равно нагоню его. Меня он застал в расслабленном состоянии, я зевал, нога слегка давила на акселератор, иначе мы бы поздоровались не раньше Ла-Гуайры, это точно.
Ладно. Смотрю через левую дверь на медальный профиль. На парижских окраинах такие мальчики вырастают сутенерами. Сейчас он раздулся от гордости из-за того, что догнал меня, глаза вот-вот выскочат из орбит, пыхтит вовсю. Прыжком он вырвал у меня полметра. Но тридцатью метрами ниже шоссе круто сворачивает вправо, и ты, медный лоб, слишком быстро войдешь в поворот. Я еду по малой дуге, тебе же предстоит повернуть разогнавшуюся массу «мака» по большой дуге... Плохо тебе, парень, очень плохо... Ты изо всех сил стараешься повернуть руль, но мы идем бампер к бамперу, и тебе придется либо обойти меня на последних метрах, либо прижать к скале. ЧТо он делает, идиот? Неужели не понимает, куда гонит? Впереди. пропасть. Спуск в ад для него" уже начался.
Если он идиот, то это надолго, но это не резон выносить ему смертный приговор. Я поднимаю большой палец вверх, даруя жизнь гладиатору. В данной ситуации — просто слегка сбрасываю газ. Идиот проносится мимо с воплями триумфатора. Беги, беги, дурачок. До скорого внизу!..
Удар в челюсть. Крюк в печень. А теперь, когда он упал, еще носком ботинка по заднице. Я не злой, но мы здесь не мальчики из церковного хора. Сейчас этот парень, чью физиономию я превратил в плохо прожаренный бифштекс, готов удавить меня. Позже, когда он поймет все, будет благодарить. Или уйдет с трассы.
По правилам чести пеоны не участвуют в драках водителей. Привалившись к кабинам, они обсуждают подробности.
— Хорошо, мой гринго не взялся за нож, — говорит один.
— Право, это лишнее, — куртуазно соглашается второй.
Доминго поднимает моего несчастного соперника, вытирает ему лицо полотенцем и ведет, обняв за плечи, в соседнее кафе запить горечь обиды. Сквозь зубы, которые я ему слегка расшатал, парень цедит ругательства. Сволочь? Нет, милый мальчик, настоящих сволочей ты еще не видел.
Вторым моим другом, кроме Доминго, стал Бормиеро, итальянец, сын эмигрантов, бежавших от фашизма. Отец его умер в концлагере Гюр, где правительство Виши сгноило нечестивцев, надумавших искать убежище во Франции. Мать легла в братскую могилу, потому что на отдельную у нее не осталось средств, когда год спустя она умерла от голода и тоски на чердаке в Лионе.
— Все, — говорил по этому поводу Бормиеро. — Наше семейство больше не намерено кормить европейских могильщиков. Мой труп они не получат, пусть умоляют хоть на коленях.
— Заткнись, — отвечали мы ему. — Заткнись, а то скучно. Разве не в твоих краях распевают: «Увидеть Неаполь и умереть»?
Если его действительно хотели заставить замолчать хотя бы на две минуты>то спрашивали, как выглядит Рим. А Венеция, Флоренция? Или Неаполь, который только что был помянут? Бормиеро жутко обижался, потому что в Италии он был всего неделю, и ту провел в мазанке своих стариков где-то в Абруцци.
Зато в главных вопросах он был тверд.
— Эй, Бормиеро, почему это итальянцы всегда норовят драпануть с фронта?
Он распрямлял плечи, дотрагивался до невидимых эполет, подкручивал полковничьим жестом усы и отвечал как истый берсальер:
— Пусть воюют болваны!
Случалось, кое-кто ошибался на счет его веселого нрава. Ошибка обходилась недешево: Бормиеро при случае мог орудовать кулаками с не меньшей шустростью, чем языком.
Ежедневно в одни и те же часы мы крутили баранку, удобно устроившись в своем аду. Остальное время сидели за одним столом в портовой харчевне.
Последнее время, правда, Бормиеро играл в кости с пьемонтской колонией Венесуэлы. А я ходил в гроты Макуто с девушкой по имени Росита, Так что иногда целыми днями мы не виделись с милым «тальянцем», как звал его Доминго.
Если не считать порта и бульвара Культур, где угнездились консулы и офицеры таможни, Ла-Гуайра, в общем, представляет одну вытянутую улицу заведений. Солнце налагает на улицу дань целомудрия в полуденные часы. Девочки изнемогают от жары за затворенными ставнями, впечатывая в нежное тело узоры гамаков. Ни у обрюзгших хозяев, ни у сутенеров, ни у анемичных официантов не хватает сил даже на храп.
Единственная дверь не закрывается — черный сумрак манит обманчивой тенью. Оттуда слышится стук костяшек домино под тонкими пальцами испанцев, потягивающих анисовку. Итальянцы выкликают трубными голосами цифры, размахивая под носом друг у друга искореженными ладонями бетонщиков.
В глубине несколько пьяных докеров бренчат на гитаре, а музыкальный ящик в углу связывает всю эту разноголосицу в единую симфонию для тоски с оркестром. По причине взрывного энтузиазма клиентуры, пришлось натянуть вокруг ящика, изрыгающего мамбо и самбы, проволочную сетку.
Я редко захожу сюда. Плотный, как дубовая дверь, шум и грохот закладывают уши еще с порога. Я поворачиваюсь и ухожу к городу, где прохладное патио муниципалитета чуть-чуть смиряет ярость жары. Старинные испанские часы на башне, украшенной кованым шпилем, отстают — уважительный признак чтящей покой цивилизации.
В кафе «Принсипаль» играют в карты беглые каторжники из Кайены. Лица дам на засаленных картах давно должны были сгореть от лексикона, который им приходится выслушивать здесь ежедневно.
— Твой ход, Жозеф, — единственная приличная фраза, которую говорит Мотылек. Мотылек давно живет без гроша, одним воздухом. Но на каторге он был «в законе», и здесь, в кафе, чтут его былую славу. Здесь вся иерархия сохранилась с Кайены. Мотылек, Жозеф и все остальные — врали. Но врали монотонные, у них припасен один и тот же вариант каждой байки «оттуда», и я давно знаю их наизусть.
Я ухожу, потому что меня ждет Росита. Мы познакомились месяц назад, когда Доминго, я и еще человек пятьдесят водителей ходили в «Сахарок», потому что хозяин подавал там спагетти по одному боливару порция. Кетчуп стоял в бутылках на столе бесплатно, и, вечно голодные, мы налегали на него, приписывая острому соусу бог весть какие питательные свойства.
Как и Доминго, Росита вначале влюбилась в грузовик. Она ходила вокруг него, ступая боязливо, как молодая львица, не доросшая еще до самостоятельной охоты. На лице ее было написано горячее желание устроиться в удобном кузове «фарго» вместе со своими скудными пожитками.
Я повел ее в «Сахарок» разделить со мной радости кетчупа. Потом смотрел, как она затягивается моей сигаретой. Потом она подняла на меня глаза, полные неизбывной женственности, и очень серьезно погладила по руке. Я впервые видел такую красивую.
Росита прожила с нами весь трудный период. Вечерам в Каракасе, где никто не давал в долг, она брала меня за руку и вела в банановую рощу за город. Там росли маленькие плоды, вкусом схожие с яблоком. Доминго утверждал, что этот сорт передает проказу, и потому оставался дома. Мы с Роситой наедались до колик. Сил возвращаться домой не было. Мы срывали с деревьев несколько громадных листьев, стелили их наземь и засыпали там же. Доминго будил нас за два часа до рассвета.
Когда я не мог таскать ноги от усталости, Росита уходила в банановую рощу одна и приносила мне в переднике груду плодов.
— Я пришла! — громко кричала она и заливалась смехом.
Потом она смотрела, как я жую.
— Спокойной ночи, — нежно говорила она, уходя спать в кузов. Ее гамак висел на стойках. Доминго спал в кабине. Росита развешивала в кузове выстиранное белье — свое, мое и Доминго. Доминго относился к ней, как к члену стаи с общим названием «фарго».
Наконец я стал зарабатывать. Доминго я давал больше, чем полагалось пеону, но меньше, чем должен был бы давать компаньону. Росита от денег отказалась. Несколько дней спустя она повела меня к лотку бродячего торговца у стены порта и показала игрушечные часы. Это были детские часики без механизма с нарисованными стрелками, показывающими полвторого.
— Росита, давай я куплю тебе настоящие, хочешь?
Нет. Она хотела именно эти. Ей нравилась форма и цвет ремешка, а учиться распознавать время ей было тяжко.
Три месяца все шло хорошо, потом начался застой. Тревожный ропот заглушал все остальные шумы города. Люди роились на площади Ла-Гуайры, спускались по центральной улице, заполняли переулки.
Возле порта столпотворение. Толпа гневно гудела, всплесками вылетали ругательства. Единым порывом людей вымело на набережную. Докеры, грузчики, водители, матросы каботажных судов притиснулись к решетке.
Дальше пути не было. Но, взобравшись на крышу «фарго», я увидел, что порт пуст: ни одного сухогруза, ни одного пакетбота, ни одного ящика или мешка для нас; море, обычно заполненное до краев пароходами, расстилалось до горизонта. У прилавков экспортно-импортных контор служащие в белых рубашках стирали губками написанные мелом объявления о прибытии судов.