а Танатос Эросу говорит: отдзынь!
Эрос Танатосу говорит: старик,
я вызываю тебя на честный бой,
это ж будет смертельный номер, прикинь на миг…
а Танатос Эросу говорит: с тобой?
Ты чего, мелкий, снова с утра пьян?
Эрос крылышками бяк-бяк — просто беда.
А у Танатоса снова черный гремит карман,
он достает и в трубку рычит: д-да…
и поворачивается к Эросу спиной,
и в его лопатке тут же, нежно-зла,
в левой качаясь лопатке, уже больной,
златоперая вспыхивает стрела.
Деревянное солнце
Ключарёва Наталья Львовна родилась в Перми, окончила филфак Ярославского государственного педагогического университета. Живет и работает в Москве. Финалист премии “Дебют” за 2002 год в номинации “Поэзия”, лауреат премии имени Юрия Казакова за 2007 год.
Половодье в Поволжье
Залиты леса половодьем. Березы стали вдвое выше, в талом небе висят.
Березовое озеро. По-марийски — Хохлома.
Посреди воды высокая дорожка не затоплена. Катит велосипедист по узкому перешейку. Все вокруг — небо. Это почти полет. Только вместо крыльев — два колеса. А за спиной — хвостом — брызги.
Бабка с ведром оперлась на заборчик. Вместо огорода — квадрат весенних небес. Зачем ей ведро? Хочет вычерпать небо? Махнула рукой, идет по облакам, девичьим жестом подол подбирает. Скрипит ведро. Утки вернулись.
— Ишь, — задрала голову, — летит птичий грипп, сопли до земли развесил…
Половодье. Небо разливанное.
По колено в березовом озере.
Скрипит ведро.
Деревянное солнце
Грустные прогулки по пустым деревням. Сегодня особенно — дождь, снег оседает, растворяется прямо на глазах, и кажется, что эти завалившиеся домики, в которых когда-то была жизнь, тоже тают, съеживаются, и скоро их попросту размоет и унесет вниз под гору мутным ручьем.
Галка идет по крыше, поскальзывается, съезжает вместе с обломками снега, жалко и задиристо кричит. У одной избы — беседка, внутри под отсыревшим абажуром с кистями лежит на столе большой плюшевый лев. И смотрит на дорогу. У него живые глаза.
В местах, откуда ушло все живое, вещи приобретают пронзительную и страшную одушевленность. Идешь, и выбитые окна провожают тебя долгими взглядами, осмысленно и укоризненно скрипят флюгера. А уж пугала! Стоят дозором на краю огорода как на краю вселенной, загребают драными рукавами облака и все качают кочанной головой, будто никак не могут прийти в себя от изумления.
У сгорбленных домов — полусгнившие наличники, как истлевшие кружева. Мокнет на крыше резной петушок, скорбно склонились друг к другу лебеди над кособокой калиткой. От колодца тянется старушка с ведрами:
— Нет мастеров. Все уже отправились. Куда? Во кудыкин сад! И рукомесло с собой унесли. А кому оставлять-то? Дома как один пустые.
Плещет вода на валенки. Галоши, гладкие ледоколы, по колее плывут, разламывают мягкий наст. Хлюпает оттепель. Ветер надрывается, выворачивает сердце. Всплескивают рукавами пугала. Чернеет над фанерным окном нищее деревянное солнце.
О жизни на Большой земле рассказывает древний телевизор. Наплывают стаи помех — это вороны скачут на проводах, ковыряют клювами заржавленную антенну. Из местных новостей — давно уже только одна. Одна и та же.
— Слыхала? Вчера мужичонка помер, прям на остановке.
— Неужели так долго автобуса не было?
Усмехаются, прихлебывают желтый чай с щербатого блюдца. Смерть привычна, как масляное пятно на обоях, как пыльный столетник, скучающий на окне.
— Скоро и мы отправимся.
— Что ли уж поскорей бы.
И качают, качают головами пугала. Сокрушается ветер. Деревянное солнце медленно сползает в сугроб. Вздрагивает ветла, роняет с тонких ветвей прозрачные капли.
День выборов
В день выборов в деревнях возникают люди, словно вызванные бюллетенем из небытия. Странные, невиданные даже старожилами, они и сами удивляются своему проявлению в яви и спешат поскорей из нее уйти. Благо на участке буфет работает.
Черные косматые фигуры медленно, на четвереньках, расползаются по белому снегу. В магазине у батареи спит страшный старик в шкуре и с палкой из толстого сука. Продавщица косится испуганно, говорит вполголоса, будто к ней под прилавок залег медведь.
В день выборов на платформе появляется древняя бабка с мешком семечек. На газетных кулечках слово “Перестройка” мелькает. Сядет на подоконник у запертого вокзала, нахохлится и заснет. Воробьи налетают, галдят, дерутся.
Если женщины заметят ее следы, то придут, сунут в ладонь десятку, повздыхают. Вечером проснется: мешок почти пустой, в руках — деньги. Радуется: наторговала. И плетется прочь, смеркается бабка, исчезает — до следующего бюллетеня или навсегда. Поезда тут не ходят уже лет десять.
Подводный уезд
Молога — морока — обморок — опрокинутый в омут город — обитель рыбы и мутной воды. Когда-то здесь утопили целый уезд. Разобрали по бревнышку избы и сплавили вниз по Волге. Люди отправились следом, лишь старухи остались. Доживали по колено в воде, потом по пояс: затопление совершалось постепенно.
Мологжане — самые безродные люди на свете. Им навсегда некуда возвращаться. Остается только смотреть в гнилую мглу водохранилища. Вот они и живут по берегам “моря”, как привязанные.
Большинство поселилось в Рыбьей слободке, нынешнем Рыбинске. Лежит Рыба-Рыбинск на берегу рукотворного моря кверху брюхом, стынет глазами в разные стороны, разинув рот. Вокруг нее — коряги и малые коряжки: обмылки Мологского уезда — уплыва — утопа.
“Утопленников”, как прозвали беженцев из подводного царства, в Слободке не любят. Хотя те и стараются жить незаметно, на самых последних окраинах, где безымянные криворотые улочки переходят в пыльные огороды.
Плотину, перекрывшую горло великой реки, строили арестанты Волголага. Картофельные поля под Рыбинском до сих пор межуют человеческими черепами. Один полоумный старик, сидевший здесь за анекдот, часто приходит с бутылкой на эти могильные грядки и выкрикивает матерные частушки про ЧК, задыхаясь от старости, одиночества и ветра.
А в бедной береговой церкви служит блаженный поп, родившийся в затопленной Мологе сто лет назад. В мордовских лагерях его, босого, привязали к дереву, и снег под ним (в крещенские морозы) растаял за ночь до земли. С тех пор он в любую погоду ходит без сапог. И когда его спрашивают, можно ли в пост яйца или молоко, смеется:
— Ешьте, робяты, всё ешьте, токо людей не ешьте!
Рыбинское водохранилище мелеет. Если в безветренную погоду подплыть к тому месту, где раньше была Молога, то сквозь мутную воду проступают очертания улиц, каменные фундаменты, мостовые и даже фонарные столбы. А в засушливые годы белая колокольня мологской обители поднимается над морем, оглядывая творение рук человеческих зияющим черным взглядом.
Одевание Волконской
Эту историю мама рассказала мне в Париже. Поднимаясь на Монмартр, мы обогнали маленькую, согнутую буквой “Г” старушку. Она шаркала по мостовой стоптанными башмаками, опиралась на клюку и улыбалась миру — как солнце — рассеянной близорукой улыбкой, не делающей различия между человеком, деревом, фонарным столбом. “Цветаевское” каре с челкой, белые-белые волосы, полустертые черты лица, как бы уже размытые туманами (туманностями) с той стороны.
— Вдруг это княгиня Трубецкая? — предположила я.
— А я однажды одевала княгиню Волконскую! — откликнулась мама. И рассказала.
Княгиня Ольга Волконская приехала в СССР из Аргентины в глухие брежневские времена, потому что в Латинской Америке, куда она когда-то эмигрировала из оккупированного Парижа, стало совсем плохо и одиноко. А в Перми жила то ли ее родственница, то ли бывшая прислуга.
Княгиня Ольга, чтобы хоть как-то прокормиться, стала писать рассказы и воспоминания, и ее приняли в Пермский союз писателей. Несмотря на это, Волконская жила в нищете и ходила всегда в одной и той же заштопанной кофте и застиранной юбке. Другой одежды у княгини просто не было.
Вскоре ей исполнилось восемьдесят. И в Союзе писателей решили устроить ее творческий вечер. Маме было тогда лет двадцать пять, она работала в книжном издательстве, находившемся в том же здании, что и Союз, была большая модница и регулярно получала выговоры в обкоме за ношение первых в городе джинсов, купленных у контрабандистов на пустыре у советско-румынской границы. И вот накануне юбилея Волконской маму вызвал председатель Союза писателей, вполне себе советский чиновник, и, смущаясь, пробормотал: “У меня к тебе деликатное поручение. Вот деньги. Завтра у Волконской вечер. Ты понимаешь, что в таком виде… В общем, надо ее одеть”.