Это всего лишь один пример того, что может произойти или не произойти при чтении книги. Если распространить это на многообразные возможности, которые нам постоянно дарит жизнь, то мы легко поймем, почему человеку не удается стать не только героем, но даже просто личностью. Как читаешь книгу, так читаешь и жизнь. Метерлинк, которого я упоминал чуть выше, писал о насекомых, цветах, звездах и даже о самом пространстве столь же глубоко и увлекательно, как о мужчинах и женщинах. Для него мир представлял единое целое — непрерывное, постоянно взаимодействующее и взаимосвязанное. Без стен и барьеров. И смерти нет нигде. Одно мгновение столь же богато и полно, как десять тысячелетий. Поистине, роскошный образ мыслей!
Но позвольте мне вернуться к моему «Ясному Зеленому Ветру»… Я отвлекся на Метерлинка и Карлейля, потому что в характере Лу Джекобса было нечто, напоминавшее мне об этих двух людях. Возможно, за его веселостью и светлой беззаботностью я распознавал нюансы мрачного и трагического. Должен сказать, что это был человек, о котором мало что было известно. Казалось, у него не было близких, и он никогда не рассказывал о себе. Когда он выходил из своего офиса в четыре пополудни, никто на этой Божьей земле не мог бы предсказать, куда приведут его ноги до того, как он явится ужинать домой. Обычно на пути он задерживался в каком-нибудь баре, где услаждал себя беседами с жокеем, боксером-профессионалом, ушедшим на покой сутенером. Он определенно лучше чувствовал себя с подобными людьми, чем с более почтенными членами общества. Иногда он отправлялся на рыбный рынок и зачарованно разглядывал обитателей морских глубин, не забывая, однако же, прикупить устриц, моллюсков, креветок, угрей и все прочее, что взбредет ему в голову. Или же он заходил в букинистический магазин — не столько в поисках редкой старой книги, сколько желая потрепаться с приятелем-продавцом, ибо он любил разговоры о книгах даже больше, чем сами книги. Но какими бы свежими впечатлениями он ни загрузился, когда вы встречали его, он был всегда свободен, готовый приняться за какую-нибудь stance[84] и открытый для любых предложений. Мы всегда виделись с ним по вечерам. Когда я входил, он обычно сидел у окна, разглядывая прохожих. Подобно Уитмену, он на все взирал с одинаковым и неослабным интересом. Мне никогда не доводилось видеть его больным или в дурном настроении. Он мог бы потерять свой последний цент, но никто бы этого не заподозрил.
Я говорил о том, как он играл в шахматы. Ни один партнер не пугал меня так, как он. Разумеется, я не был тогда — как, впрочем, и сейчас — хорошим игроком. Возможно, я играл даже хуже Наполеона. К примеру, когда Марсель Дюшан{54} однажды предложил мне сыграть с ним партию, я забыл все, что знал об этой игре, настолько овладело мной нечестивое благоговение перед его шахматной эрудицией. С Лу Джекобсом было и того хуже. Мне никак не удавалось определить степень его познаний. Окончательно же добивала меня его полная беспечность. «Хочешь, я дам тебе фору в ферзя, или в две ладьи, или в коня, или в два слона?» Он никогда не произносил этих слов, но они явственно читались в его манерах. Он мог начать с очень старого дебюта — словно бы из презрения ко мне, хотя ничего подобного здесь не было — он никого не презирал. Нет, он поступал так просто, чтобы насладиться игрой, выявить таившиеся в этом дебюте возможности и выжать из него максимум. Казалось, ему совершенно безразлично, выиграет он партию или проиграет: он двигал фигуры с легкостью и уверенностью волшебника, наслаждаясь неверными ходами точно так же, как блестящими. Кроме того, что означало для подобного человека проиграть одну партию — или десять, или сто? «Я буду играть в шахматы в раю, — словно бы говорил он. — Ходи, давай повеселимся! Сделай смелый ход, рискованный ход!» Разумеется, чем опрометчивее он играл, тем осмотрительнее я становился. Я подозревал, что он гений. И разве не был он гением, если приводил меня в такое замешательство и смятение?
Как он играл в шахматы, так он разыгрывал и партию жизни. Только «старые псы» могут это делать. Лао-Цзы был одним из таких веселых старых псов. Порой, когда перед моим взором возникает образ Лао-Цзы, сидящего на спине плывущего быка, когда я думаю об этой его спокойной, терпеливой, добродушной, проницательной усмешке, об этой неуловимой и благожелательной мудрости, на память мне приходит Лу Джекобе, сидящий напротив меня за шахматной доской. Готовый сыграть в любую игру, которая вам нравится. Готовый подтрунить над своим невежеством и весело посмеяться над собственным дурачеством. Без всякой злобы, без мелочности, без зависти, без ревности. Великий утешитель — но при этом столь же далекий, как созвездие Пса. Всегда норовящий выйти из кадра, но чем дальше он отступал, тем ближе становился. Все эти его цитаты из Шекспира и Библии, которыми он уснащал свою речь, — насколько же они были поучительнее, чем самая веская проповедь! Никогда он не поднимал палец, чтобы подчеркнуть значение своих слов, никогда не повышал голос, чтобы сделать ударение, — все, что было в данный момент важным, выражалось смеющимися морщинами, возникавшими на его высохшем лице по мере того, как он говорил. Звук его смеха могли бы воспроизвести только «древние»: этот смех нисходил с высоты, словно настроенный на нашу земную вибрацию. Это был смех богов, исцеляющий смех, который — при опоре на собственную мудрость жизни — разносит в клочья и разбивает в щепу любое учение, любую серьезность, любую мораль, любые претензии и хитрости.
Здесь позвольте мне расстаться с ним, с его испещренным морщинами лицом и смехом, который отражается в канделябрах ада. Позвольте мне только вспомнить, как он откланивается, желая мне доброй ночи, держа в руке последний стаканчик, где лед позвякивает о стекло, глаза его блестят, словно бусины, усы влажны от виски, рот благоухает божественным запахом чеснока, лука и спиртного. Он был не из этого времени — да и никакого другого из тех, что мне известны. Он был законченным неудачником, веселым шутом, искусным учителем, великим утешителем, таинственной в своей анонимности личностью. И он был не что-то одно из этого, а всем этим одновременно. Славься, ясный дух! Ты был дивной книгой жизни!
Поговорим теперь о другой «живой книге», на сей раз о личности известной. Этот человек еще жив, благодарение Господу, и его насыщенная, мирная жизнь проходит в одном из глухих уголков Уэльса. Я имею в виду Джона Каупера Поуиса или, как он сам окрестил себя в своей «Автобиографии»[85], «Змея Джона».
Всего лишь через несколько лет после того, как Лу Джекобс исчез из моей жизни, я повстречался с этим прославленным лектором и писателем. Мы познакомились после одной из его лекций в Лейбор-Темпл, на Второй авеню Нью-Йорка.
За несколько месяцев до этого, раздобыв его адрес через одного из друзей, я поддался искушению и сделал то, что долго не решался сделать, — написал ему почтительное письмо. Это письмо мне следовало отправить по крайней мере двадцать лет назад. Я был бы сегодня гораздо богаче, если бы поступил так. Ибо получить ответ от «Змея Джона» — событие в жизни любого человека.
С этим человеком, чьи лекции я часто посещал, чьи книги с жадностью поглощал, мне удалось поговорить только один раз. Мне понадобилось собрать все свое мужество, чтобы подойти к нему после лекции, произнести несколько хвалебных слов, пожать ему руку и удалиться, поджав хвост. Я жутко благоговел перед этим человеком. Любое произнесенное им слово било точно в цель. Обо всех писателях, которых я тогда страстно любил, он писал и говорил в своих лекциях. Он был для меня чем-то вроде оракула.
Теперь, когда я обрел его вновь, теперь, когда я постоянно слышу о нем, у меня возникает впечатление, будто ко мне вернулась молодость. Он по-прежнему для меня «учитель». Слова его даже и сегодня способны околдовывать меня. В эту самую минуту я не могу оторваться от его «Автобиографии» — в высшей степени питательной, стимулирующей книги из 652 плотно сброшюрованных страниц. Я упиваюсь этой предельно искренней, честной, откровенной биографией, в которой содержится немыслимое количество как бесценных мелочей (в высшей степени поучительных!), так и крупных событий — роковых поворотов в жизни любого человека. «Если бы все люди, которые пишут автобиографию, осмелились рассказать о вещах, ставших причиной самого сильного горя в их жизни, это принесло бы куда больше пользы, чем их гневные отповеди в делах общественных», — говорит автор. Подобно Селину, Поуис умеет говорить о своих несчастьях с юмором. Подобно Селину, он может рассказывать о себе в самых уничижительных выражениях, называя себя дураком, клоуном, слизняком, трусом, дегенератом и даже «недочеловеком», что никоим образом не уменьшает масштаб его личности. Книга его полна жизненной мудрости, которая раскрывается не столько в значительных, сколько в мелких инцидентах.