– Или вот что, – сказал Данглар, – можно сделать лучше.
– Что именно?
– Расписка графа Монте-Кристо – это те же деньги; предъявите эту расписку Ротшильду или Лаффиту; они тотчас же ее примут.
– Несмотря на то что им придется рассчитываться с Римом?
– Разумеется; вы только потеряете тысяч пять-шесть на учете.
Казначей подскочил.
– Ну нет, знаете; я лучше подожду до завтра. Как вы это просто говорите!
– Прошу прощения, – сказал Данглар с удивительной наглостью, – я было подумал, что вам нужно покрыть небольшую недостачу.
– Что вы! – воскликнул казначей.
– Это бывает у нас, и тогда приходится идти на жертвы.
– Слава богу, нет, – сказал Бовиль.
– В таком случае до завтра; согласны, мой дорогой?
– Хорошо, до завтра; но уж наверное?
– Да вы шутите! Пришлите в полдень, банк будет предупрежден.
– Я приду сам.
– Тем лучше, я буду иметь удовольствие увидеться с вами.
Они пожали друг другу руки.
– Кстати, – сказал Бовиль, – разве вы не будете на похоронах бедной мадемуазель де Вильфор? Я встретил процессию на Бульваре.
– Нет, – ответил банкир, – я еще немного смешон после этой истории с Бенедетто и прячусь.
– Напрасно; чем вы виноваты?
– Знаете, мой дорогой, когда носишь незапятнанное имя, как мое, становишься щепетилен.
– Все сочувствуют вам, поверьте, и особенно жалеют вашу дочь.
– Бедная Эжени! – произнес Данглар с глубоким вздохом. – Вы знаете, что она постригается?
– Нет.
– Увы, к несчастью, это так. На следующий день после скандала она решила уехать с подругой-монахиней; она хочет поискать какой-нибудь строгий монастырь в Италии или Испании.
– Это ужасно!
И господин де Бовиль удалился, выражая свои соболезнования несчастному отцу.
Но едва он вышел, как Данглар с выразительным жестом, о котором могут составить себе представление только те, кто видел, как Фредерик играет Робер-Макера,[64] воскликнул:
– Болван!!!
И, пряча расписку Монте-Кристо в маленький бумажник, добавил:
– Приходи в полдень! В полдень я буду далеко!
Затем он запер двери на ключ, опорожнил все ящики своей кассы, собрал тысяч пятьдесят кредитными билетами, сжег кое-какие бумаги, другие положил на видное место и сел писать письмо; кончив его, он запечатал конверт и надписал:
«Баронессе Данглар».
– Вечером я сам положу его к ней на туалетный столик, – пробормотал он.
Затем он достал из ящика стола паспорт.
– Отлично, – сказал он, – действителен еще на два месяца.
VIII. Кладбище Пер-Лашез
Бовиль в самом деле встретил похоронную процессию, провожавшую Валентину к месту последнего упокоения.
Погода была хмурая и облачная; ветер, еще теплый, но уже гибельный для желтых листьев, срывал их с оголяющихся ветвей и кружил над огромной толпой, заполнявшей Бульвары.
Вильфор, истый парижанин, смотрел на кладбище Пер-Лашез как на единственное, достойное принять прах одного из членов парижской семьи; все остальные кладбища казались ему слишком провинциальными, какими-то меблированными комнатами смерти. Только на кладбище Пер-Лашез покойник из хорошего общества был у себя дома.
Здесь, как мы видели, он купил в вечное владение место, на котором возвышалась усыпальница, так быстро заселившаяся всеми членами его первой семьи.
Надпись на фронтоне мавзолея гласила: «Семья Сен-Меран и Вильфор», – такова была последняя воля бедной Рене, матери Валентины.
Итак, пышный кортеж от предместья Сент-Оноре продвигался к Пер-Лашез. Пересекли весь Париж, прошли по предместью Тампль, затем по наружным Бульварам до кладбища. Более пятидесяти собственных экипажей следовало за двадцатью траурными каретами, а за этими пятьюдесятью экипажами более пятисот человек шли пешком.
Это были почти все молодые люди, которых как громом поразила смерть Валентины; несмотря на ледяное веяние века, на прозаичность эпохи, они поддавались поэтическому обаянию этой прекрасной, непорочной, пленительной девушки, погибшей в цвете лет.
Когда процессия приближалась к заставе, появился экипаж, запряженный четырьмя резвыми лошадьми, которые сразу остановились; их нервные ноги напряглись, как стальные пружины: приехал граф Монте-Кристо.
Граф вышел из коляски и смешался с толпой, провожавшей пешком похоронную колесницу.
Шато-Рено заметил его; он тотчас же оставил свою карету и присоединился к нему. Бошан также покинул свой наемный кабриолет.
Граф внимательно осматривал толпу; он, видимо, искал кого-то. Наконец он не выдержал.
– Где Моррель? – спросил он. – Кто-нибудь из вас, господа, знает, где он?
– Мы задавали себе этот вопрос еще в доме покойной, – сказал Шато-Рено, – никто из нас его не видел.
Граф замолчал, продолжая оглядываться.
Наконец пришли на кладбище.
Монте-Кристо зорко оглядел рощи тисов и сосен и вскоре перестал беспокоиться; среди темных грабин промелькнула тень, и Монте-Кристо, должно быть, узнал того, кого искал.
Все знают, что такое похороны в этом великолепном некрополе: черные группы людей, рассеянные по белым аллеям; безмолвие неба и земли, изредка нарушаемое треском ломающихся веток или живой изгороди вокруг какой-нибудь могилы; скорбные голоса священников, которым вторит то там, то здесь рыдание, вырвавшееся из-за груды цветов, где поникла женщина с молитвенно сложенными руками.
Тень, которую заметил Монте-Кристо, быстро пересекла рощу за могилой Элоизы и Абеляра, поравнялась с факельщиками, шедшими во главе процессии, и вместе с ними подошла к месту погребения.
Все взгляды скользили с предмета на предмет.
Но Монте-Кристо смотрел только на эту тень, почти не замеченную окружающими.
Два раза граф выходил из рядов, чтобы посмотреть, не ищет ли рука этого человека оружия, спрятанного в складках одежды.
Когда кортеж остановился, в этой тени узнали Морреля; бледный, со впалыми щеками, в наглухо застегнутом сюртуке, судорожно комкая шляпу в руках, он стоял, прислонясь к дереву, на холме, возвышавшемся над мавзолеем, так что мог видеть все подробности предстоящего печального обряда.
Все совершилось согласно обычаям. Несколько человек – как всегда, наименее опечаленные – произнесли речи. Одни оплакивали эту безвременную кончину; другие распространялись о скорби отца; нашлись и такие, которые уверяли, что Валентина не раз просила у г-на де Вильфора пощады виновным, над чьей головой он заносил меч правосудия; словом, не жалели цветистых метафор и прочувствованных оборотов, переиначивая на все лады стансы Малерба и Дюперье.